— Всякий нормальный человек должен любить читать, — говорю я.
— А вот бабка Прасковья не любит, — медленно говорит Гена Дергунов. — Что ж она, ненормальная?
Они объявляют мне войну. Не кровавую, не смертельную, не ожесточенную… Но такую, что держи ухо востро перед их ранней земной мудростью и насмешливостью. Это война добрая. Это означает, что тебя признали… Наверное, это честь для меня, что они снизошли до единоборства со мной. Легкое, изящное «кто кого», оно ведь нам не в тягость…
— Но оно мешает, — мягко говорит Шулейкин. — С ними нужно быть построже… Распускать нельзя… всякие вопросики… каламбурчики… Ученик учиться пришел? Вот и пусть учится, а над учителем подтрунивать…
— Мне видней, — говорю я.
— Нет, мне видней, — мягко говорит Шулейкин. — По диктанту тоже спорили, а вышло…
— Вышел подлог, — говорю я шепотом.
Почему я говорю об этом шепотом?
Он молчит.
— Здорово ты его рубанул, — смеется на улице Виташа.
— А ты-то что же молчал? — спрашиваю я.
— Да я не успел, — говорит он растерянно.
Ужасно заставлять людей врать и оправдываться…
— Ладно, — говорю я, — замнем. Я пошутил.
— Мне здесь жить, — говорит Виташа. — Ты-то уедешь. Ты сегодня здесь, завтра — там… А мне здесь оставаться.
А птицы поют…
* * *
Она кутается в мамкин платок. И переминается с ноги на ногу. А на ногах ее — старые валенки, подбитые резиной, и большие нелепые латки на тех валенках.
Но, когда она делает шаг, в классе становится тихо.
Или это мне кажется?
И она идет в мою сторону. Она идет плавно, слегка покачивается на ходу, как балерина. Это такая особая походка, словно кончиком ноги слегка прикасаются к воде: не холодна ли?
— Скажи-ка мне, Багреева…
А о чем спрашивать — не знаю.
За окнами — голые холмы, серое небо. А может быть, и дождь сыплет… А Багреева держит высоко прекрасную свою голову. Она стоит прямо передо мной, только на меня не смотрит.
В классе очень тихо. Я не должен был ее вызывать первою. Она слишком необычна для этого. Хороша слишком. Еще подумают… Видят ли они, как она хороша?
А она стоит, не глядя в мою сторону, и ее большие ресницы (Господи, как нарисованные!) колышутся слегка, подобные мягким темным крыльям.
— Возьмите мел, Багреева.
Для чего этот мел?.. Ну что она будет писать?..
Она берет мел. Маленькая, тонкая ее рука высовывается из рукава. На ней старомодный пиджак. Мужской. А рука маленькая и тонкая. А пальцы красные, и кожа на них потрескалась. И в этих красных, озябших пальцах белый мел…
Я должен обучать ее прекрасным стихам, и она должна научиться не смотреть мне в глаза так пугливо и даже не отворачиваться, и она должна знать себе цену… Бред какой-то!