— Пусть бы даже и не такие занятные,— настаивал я со смехом, так что она наконец поняла.
— Ах да, чуть не забыла, был еще один. Так тот всю жизнь только и мечтал драить дверные ручки на каком-нибудь корабле, представляешь, вольный воздух и блестящие медные ручки. Всю жизнь только и ждал…
Она сняла очки и внимательно посмотрела на меня.
— Чего?
— Откуда мне знать, чего ты ждал.
— Я тоже не знаю. А чего все ждут?
— Гибралтарского матроса, кого же еще,— со смехом ответила она.
— Так оно и есть,— согласился я,— сам бы я ни за что не додумался.
Оба мы замолчали. Потом внезапно я вспомнил того, кто сказал ей: «Давай уедем, дорогая, забудь ты этого человека»,— и расхохотался.
— О чем ты подумал? — спросила она.
— О том, кто сказал тебе: уедем, дорогая.
— А как тебе тот, который не мог думать ни о чем, кроме селедки?
— А что им оставалось делать? Все время стоять с биноклем и не сводить глаз с горизонта?
Она сняла очки и посмотрела на море. Потом как-то очень простодушно ответила:
— Да я и сама-то толком не знаю.
— Они были несерьезные,— заметил я.
— Ах,— рассмеялась она.— Какое прекрасное слово. И ты его так здорово произносишь.
— Я так сразу все понял.
— Что?
— Что на эту яхту нельзя приносить с собой фотоаппараты, туалетную воду, книги Бальзака и Гегеля. Кроме того, никаких коллекций марок, перстней с выгравированными инициалами, рожков для обуви, даже самых примитивных, скажем, железных, аппетита, пристрастия к жареной баранине, тревог об оставленном где-то на суше семействе, забот о собственном будущем, воспоминаний о печальном прошлом, страсти к ловле селедки, распорядка дня, неоконченного романа, опыта, морской болезни, а также склонности к чрезмерной болтливости, излишней молчаливости и привычки слишком много спать.
Она слушала меня, по-детски раскрыв глаза.
— И это все?
— Да нет, наверняка что-нибудь упустил,— ответил я.— Но даже если ты выполнил все эти условия, из которых я назвал лишь малую часть, все равно никогда не можешь быть уверен, удастся ли тебе остаться на этом корабле, я имею в виду, остаться по-настоящему.
— Что-то я не совсем поняла,— усмехнулась она,— что ты мне тут наговорил. Если ты собираешься рассказывать такое и в своем американском романе, то никто ничего не поймет.
— Было бы неплохо,— возразил я,— если бы для начала во всем этом разобрались те, кто плавает на этой посудине. А остальные… всем ведь всего не объяснишь.
— Вот уж никогда бы не подумала,— удивилась она,— будто люди на этом корабле наделены какой-то особенной проницательностью.
— Еще какой,— заверил ее я,— прямо-таки замечательной.