Страсть новой Евы (Картер) - страница 91

А тем временем он целомудренно преклонился передо мной, как единорог, и водрузил мне на колени свою страдающую галлюцинациями голову, причем очень осторожно, словно и не часть тела, а нечто хрупкое, взятое взаймы, что следовало старательно оберегать. Тристесса прильнул щекой к моей коже, и зыбкая копна волос легла мне на живот; так ложатся сброшенные в период линьки перья, белые крылья большой мертвой птицы, унесенной порывом штормового ветра в глубь материка, истинного бодлеровского альбатроса. Белизна его локонов отливала всеми оттенками от лунно-багряного и молочно-зеленого до светло-розового; я, вытянув руку, сначала дотронулась до этой густой копны, а потом, как ненасытная любовница, схватила локоны полной пригоршней и притянула голову к своей груди.

Он лизнул мой правый сосок и накрыл вторую грудь левой рукой. Обомлев от сильного желания, я боялась каким-либо резким недвусмысленным жестом случайно спугнуть его, чтобы он не умчался стремглав на своих длиннющих журавлиных ногах, поэтому позволила себе лишь легкий вздох удовольствия. Тристесса нежно прикусил правый сосок и, поскольку эрекция не заставила себя ждать, рассмеялся грудным смехом; бедрами поймав мужское достоинство, я сжала его, но легонечко: я хотела растянуть удовольствие, я хотела получить такое женское наслаждение, от которого теряешь голову и растворяешься в небытии, какое я видела, но никогда не испытывала. Свободной рукой он стал ласкать мою чувствительную, восхитительную темно-лиловую жемчужинку, вставленную Божьей Матерью в красновато-коричневое влагалище.

Он и я, она и он, мы – единственный оазис в этой пустыне.

Магия воздействует на мир через плоть. Посредством плоти воссоздается этот мир.

Он сказал мне, что близость со мной пахнет сыром, нет – не совсем сыром… тут же стал рыться в позабытой сокровищнице языка в поисках метафоры, хотя, в конце концов, от образности ему пришлось отказаться, он смог лишь обозначить, что запах был сладкий, но прелый, а еще солоноватый… запах древнего моря, будто внутри нас плещется океан, из которого на заре времен мы все и вышли.

Речь и язык – разные вещи. Разве можно отыскать слова, эквивалентные немой речи плоти, когда в пустыне, под пятнистым навесом, на ложе из грязных подушек из двух наших «я» сложилось одно? Одни, почти одни, в сердце этой невообразимой метафоры бесплодия, где на звездно-полосатом флаге мы зачали наше дитя… Впрочем, мы заполнили древнее одиночество всем тем, чем были сами, или могли бы быть, или мечтали быть; мы переносили все вариации наших «я» на наши тела, на наши «я» – разновидности жизни, идеи, – которые во время объятий казались самой сутью наших «я»; и достигли сути бытия в концентрированном виде, словно вне бездонных поцелуев и взаимопроникающего секса мы вместе создали изумительного гермафродита, способного на платоническую любовь, целое и идеальное существо, к которому Тристесса с нелепым и трогательным героизмом так долго единолично стремился; мы вызвали к жизни такое существо, которое останавливает время в самосозданном бессмертии любовников.