О выпивке, о Боге, о любви (Губерман) - страница 30

Ибо человек, венец творения и царь природы, очень тяжкую, почти невыносимую порой проживает жизнь, ему отпущенную. Эта жизнь полным-полна ушибов и обид, тревог и страхов, досад и горечи, уколов самолюбия и ударов судьбы, душевной и сердечной боли, угрызений, ущемлений, оскорблений и унижений, щелчков по носу и невидимых пощёчин, а на ранимые и чуткие душевные мозоли наступают нам почти что ежедневно. Ожидая слабины или лазейки, вьются около и прячутся внутри микробы и бактерии. Человека едят домашние и дикие насекомые, не говоря уже об унизительном бессилии перед болезнями, стихиями и идиотами при власти. А скука? А тоска? А вечная сосущая печаль о том, что всё могло быть иначе и прекрасно? Если близко присмотреться к любому человеку на любом уровне удачи и успеха – присмотреться и прислушаться настолько, чтобы уловить-понять его ежедневные переживания, – то всех без исключения (увы, включая даже негодяев) становится ужасно жалко. И меня всю жизнь не оставляет это нелепое чувство сострадания, поэтому я и задумался о пользе гордости. Она спасает нас, ложась, как пластырь, на мельчайшие и покрупней душевные раны. Она помогает нам сохранять самоуважение, а верно было спрошено когда-то: если собака себе хвост не поднимет, то кто ей поднимет? При любых поражениях или обидах к нам приходит благодетельное утешение – откуда же оно? От тихого, про себя хвастовства, от горделивого соображения, что ты морально прав или неправ, зато в чём-то другом недавно выиграл, а то и победил. Гордыня такого рода – утешительная лесть самому себе, а собственная лесть нам – как вода и воздух. И невообразимы психологические источники этого целительного бальзама горделивости собой, а потому – душевного покоя. Всю жизнь человек, в сущности, занят посильным облегчением своей участи, и гордыня в этом непростом занятии – костыль и пружина.

Много лет назад мы оказались волей случая с приятелем в маленьком русском городе Коврове. Что-то надо было нам узнать, и нас направили к местному учителю начальной школы, показав издали его маленькую, запущенную донельзя избу. Точно такой же она оказалась и внутри. Тощий невысокий человек с измождённым сухим лицом был настолько приветлив, что мы вытащили из рюкзака бутылку.

– Спасибо, я не буду, – мягко отказался хозяин. Это было для нас так же удивительно, как если б он заговорил по-японски, и лица наши изумления не скрыли.

– Завязал я, – пояснил он, – мне судьба являлась лично.

История оказалась небанальной. Многолетний алкоголик, он постепенно пропил всё, что было в доме, уже ушла жена, уже должны были выгнать с работы, он сидел в сумерках и размышлял, где раздобыть хотя бы на стакан. В дверь постучали, и вошёл незнакомый человек городского вида. Извинился вежливо и столь же вежливо сказал, что помирает, так охота выпить. «У меня ничего нет», – сухо ответил хозяин, самой просьбе ничуть не удивившись. «Это неправда, – мягко ответил человек, – у вас на книжной полке за томиком Майн Рида стоит четвертинка». Учитель кинулся к полке и обнаружил там бутылку. Тут же он на полке возле печки взял два стакана, а когда обернулся к столу, человека не было. И тогда учитель понял, что к нему являлась судьба, а то и сама смерть в обличии гостя: мол, если хочешь, выпивай уже со мной. И бросил пить учитель с той же секунды, а бутылку ту загадочную отдал соседу за починку печи, потому что он уже и в холоде сидел. И всё восстановилось в его жизни; вскоре возвратилась и жена.