Осенний бал (Унт) - страница 136

В деревне мало людей, как хороших, так и плохих. Поэтому там страшней. Там леса, а в лесах живут звери. Пеэтер их боялся, потому что не знал, какие они. Лес зверей прячет. Но они там живут, это точно. Точно, что в лесу живет волк. Точно, что там живет медведь. В чаще прячутся лиса, олень, жаба, змеи. Однажды, когда собирали ягоды на болоте, Пеэтер начал плакать. Змеи хитрые, не показываются. А в кустах слышно, как они шипят. На болоте вода жирная, неподвижная. Пеэтер хотел, чтобы мама унесла его с болота на закорках. Ноги у него тонули во мху, а подо мхом кто-нибудь мог затаиться. На асфальте все видно, до последнего жучка. На улице видно далеко. Опавшие листья сразу подметают. От снега дворник разбрасывал соль. А в деревне у всех сапоги в грязи. Асфальта у них нет. В Африке живут дикари, в Тибете — снежный человек, давным-давно жили первобытные люди. Пеэтер знал, кто живет в городе, кто в деревне. Сам он был городской человек.

Он сидел у телевизора. Он услышал, что американец Эдвард Джост, полетевший через Атлантику на воздушном шаре, успешно преодолел половину пути. Безумец, храбрый одиночка, находился в пятидесяти милях от Азорских островов. Весь мир ожидал о нем новых вестей.

На воздушном шаре нет моторов, подумал Пеэтер. Если Эдвард Джост порядочный человек, с ним, наверно, там вверху разговаривает бог. Других бог не замечает, а Эдварда Джоста заметит обязательно.

Поздняя осень

1

Ээро печатал стихи большей частью на прямоугольных листах бумаги размером 29х21 сантиметр. Бумага была более или менее белая, иногда желтоватая. На одном листе умещалось тридцать строк. В строку влезало свыше шестидесяти букв, если печатать от начала строки до конца, однако стихотворные строчки были, как правило, короче. Буквы всегда были одни и те же, те, что имелись на пишущей машинке. Иногда, закончив стихотворение, Ээро думал, что ему сегодня удалось выразить всю свою жизненную концепцию, сказать в пяти строчках все, что можно еще сказать о мире. Но потом он вдруг обнаруживал, что это всего лишь знакомые буквы на знакомой бумаге. И тогда им овладевало отчаяние, из-за того что выразительные средства стиха столь ограниченны. Он завидовал тем видам искусства, которые связаны с телом, голосом, цветом. Где вторгаются в жизнь, заглядывают в глаза, кричат, меняют образ, исчезают, переходят в иное измерение. Где от искусства не уйдешь. Как в театре, где подносят к носу кулак и направляют в глаза свет, как в кино, где неудобно уйти во время сеанса, как в музыке, которая действует на вегетативную нервную систему уже одним своим шумом, так что мурашки бегут по коже, и тем сильнее, чем больше оркестрантов или певцов. А стихи молчат. Запертые в книжку, которую надо открыть. Открыть доброжелательно. Воссоздать их заново. Тогда стихи заговорят, тогда согреют. Когда его совсем уж начинали одолевать сомнения относительно назначения современной поэзии, он созывал коллег, и они его поддерживали. Он читал, что Яан Кросс назвал поэзию органом самопознания, Белинский — народным самосознанием, цветом и плодом духовной жизни, Фейербах — общественной совестью. Ламартин считал, что поэзия — это наиблагороднейшая из форм, в которую может быть облечена человеческая мысль. Шелли назвал поэта соловьем, Толстой — огнем, загорающимся в душе человека, Каплинский — канарейкой в шахте, предупреждающей о повышенной концентрации газа, Платон — крылатым существом. Анна Хаава сказала: стих — пылающая правда, кровь, стучащая в тебе, то, что выразить ты