В самом начале 1960-х на зимние студенческие каникулы я отправился в Среднюю Азию. В темных лавках чеканщиков-ювелиров-старьевщиков Хивы я заметил эффектную даму, перебирающую старинные азиатские браслеты и кольца. Заметил и рукописные афиши лекций по истории мирового кино со знакомым именем. То же повторилось в Бухаре. В Самарканде я не вытерпел и купил билетик в лекторий общества «Знание». Там имя совместилось не только с обликом дамы, но с неповторимым, как я теперь точно знаю, голосом. Неповторимым потому, что он служил ее особенной манере говорить, а последняя отвечала ее манере своей страстью вовлекать в диалог слушателя, собеседника, оппонента. Я тогда не решился подойти к лектору.
Но вот настал 1968 год. Важные вещи происходили в мире. Студенческие бунты в Европе подхлестнули и на полвека определили развитие общества и его философии на Западе. Замораживание «пражской весны», если не наполовину, то на четверть века, определило состояние общественной жизни и мысли на Востоке, то есть у нас.
Подавление попыток свободы в Чехословакии было куда менее кровавым, чем за двенадцать лет до того в Венгрии. Репрессии 1960-х против правозащитников и инакомыслящих были куда менее значительны, чем за двадцать, тем более тридцать лет до того. Но именно в конце 1960-х родились некие формы организованного и, если не массового, то и не единичного протеста в среде столичной интеллигенции. НЗ была в этих не густых, но передовых рядах.
Одной формой было «подписантство». Вспомним, в этом случае протест состоял всего лишь в том, что ряд интеллигентов в коллективном письме извещали власти о своем несогласии с начинающимися преследованиями отдельных лиц из их среды. Эти, казалось бы, верноподданнические действия расценивались, однако, как умысел на бунт и карались — не уголовным, но административным или политическим образом.
Другой, более опасной формой протеста был выпуск самиздатовской «Хроники текущих событий», собственно, хроники репрессий. За попытку не только сообщать, но даже знать о репрессиях, следовали репрессии же, порой еще более жесткие. В тех кругах, к которым принадлежала НЗ (и к тому времени и я), распространять «Хронику» и подписывать письма было страшно, отказываться это делать было стыдно. Насколько страшно? Очень страшно. Насколько стыдно? Очень стыдно. Ибо и страх и стыд связаны не с «объективной» мерой опасности или подлости, а с социальной их оценкой, с тем, что называют: «по меркам того времени». НЗ, разумеется, жила по меркам своего времени.
Сейчас людей, участвовавших в этих формах протеста, именуют диссидентами (т. е. откольниками) либо инакомыслящими. Это неверно. Они, а уж НЗ паче иных, не только не собирались откалываться от своей среды, но были плотью от ее плоти. И они не думали инако. О власти и ее действиях думали то же самое, что и НЗ, и те, кто, в отличие от нее, отказались подписывать письма, кто уклонялись, находя для себя разные оправдания, — у меня скоро защита, мне скоро в загранкомандировку, у меня мужа допуска лишат… и т. п. Подписывали же те, кто были инакие не мысленно, а нравственно, в душах которых боязнь стыда перед собой и близкими была больше боязни санкций со стороны начальства, государства, режима.