Севастополь (Малышкин) - страница 13

Но все-таки и его заразило чудесное праздничное настроение. Людмила на людях стала иной, на нее упали отражения шелкового прекрасного мира, и когда юнкера провожали своих гостей через темный двор и когда провожал ее Шелехов, она смеялась в темноте таким же податливым мучающим смехом, и он сжимал ее на этих ста шагах, валил ее в снег, безумный, как и все остальные мальчики…

Из дальнего мирного вечера глянула она, и глянули запоздалая жалость и раскаяние… Как часто он был несправедлив к ней! Два месяца не отвечал на последнее письмо.

…Юнкера кругом густо курили, волнуясь, толкались кучками, иные оголтело спорили. Неожиданно для себя вмешался в разговор с Селезневым, грубо, с наскоку, будто в воду бултыхнулся:

— Да, вы говорите — народ. Наш народ легко развращается, он жаден и жесток. Всякое народное движение должно быть организовано идейно, всякая революция. А это разве революция? Хаос, грабеж, безобразие.

Селезнев глядел на него с раздраженным недоумением. Он до этого говорил с Труновым. И Трунов тоже обметывал Шелехова огненными глазами.

— Единственная мера — действительно стрелять… черт возьми! Что же, голову подставить под хамский сапог или идти вместе с ними грабить лавки? Видали, какие у них зверские рожи? Разве это революция?

— Ты будешь стрелять? — скривился из полутьмы Трунов.

— Буду! — злобно выпалил Шелехов, обида вспыхнула за все — за сломанные, издерганные дни, за маменьку, за Людмилу, за несбывающиеся волшебные комнаты — и обида, и жалость, и неправота…

Селезнев опустил глаза на его сапоги, подождал и процедил медленно:

— А ты ведь университет кончил.

Хотелось крикнуть — да, кончил, да, в свое время и прокламации таскал, рискуя всем, да, у него нет ни дяди, ни приличных друзей, хотелось всему изломаться в каком-то мстительном припадке… но только круто повернулся и ушел.


Сказали, что в зал через окно тенькнула первая пуля.

В дортуаре четвертого взвода было полутемно, мутные кучи в шинелях лежали по койкам. Дневальный ходил вдоль стены под приспущенной лампой, стерег ночь. Лампадные отблески на винтовочных дулах, между койками, нехорошо напоминали о просторах церкви, о погребении, о двадцати пяти боевых патронах за поясом.

Шелехов прошел к своей койке и прилег.

Он устал, все кости пели от усталости — замучила шинель, не снимаемая целый вечер. Хотелось, чтобы скорее запутались мысли, обволоклись мутной ватой забытья.

Было одно средство: покрепче стиснуть глаза и отдаться особенным мечтаньям, всегда одним и тем же, знакомым до мелочей, мечтаньям о себе, о невероятных днях, которые придумались как-то сами, во время ежедневной докучной ходьбы по петербургским улицам от студенческой комнаты до университета.