Севастополь (Малышкин) - страница 17

Закусил зубами шершавый рукав до ломоты. Винтовка вывалилась сама. Ужаснее всего было то, что когда будут стрелять, когда настанет самое страшное, он ляжет, как труп, только содрогаясь от омерзительных животных спазм. И зубы спазматически плясали, впиваясь в материю.

Услышал — и рядом еще лязгнуло у кого-то. Стыдливо заглушаемый стук костяшек. Это Софронов.

Шелехов, корчась, лег на него плечом.

— Ты… — бил он зубами, уже не сдерживаясь, не стыдясь, — ты будешь… ст-т… стрелять?

— Н-не знаю… — выдавил Софронов, в голосе было что-то похожее не то на стыдливую гримасу, не то на жалостный смех. — А ты?

— Н-не… знаю… — промямлил Шелехов. И неразборчиво, как в бреду, пробормотал: — …братья!..

И нахлынула злобная обида на мальчишку — взводного, на его дурацкую самоуверенную храбрость, на эту оскорбительную власть мальчишки над кровью, над жизнями и судьбой, может быть, драгоценнейших тридцати человек, из которых десятками лет готовила культурных людей страна.

Сказал в себя, как врубил:

— Я… не бу-ду.

А если сзади наставят дуло револьвера или все равно выстрелят другие, например Елховский? Тогда — вверх… Но если… если, озверев, ворвутся, будут поднимать на штыки, топтать и рвать юнкерское, ненавистное им мясо — а-а-а!.. тогда — стрелять, бежать в парк, сорвать погоны, в ленточках примут за того же матроса, тогда лесами в Петроград, в толпу, как иголка…

Глуше и ледянее стало. Сзади, за промерзшей стеной сарая — парки, страшный мир, откуда ползут, шарят по заборным проломам… Может быть, передовые уж проползли во двор, затаились в темных углах. Может быть…

— Ваше благородие, — зовет невидимый матрос со двора, из дозорных. — Ваше благородие, шумит.

В тишайшей смертельной пустоте сердце колотится, как чужой камень. От такой тишины тянет прилечь на землю. Взводный-мальчик один не бредит, он где-то сторожко ходит во дворе, поверх ужаса и затишья, бормочет свое.

Сзади подползают, теснятся ближе к выходу юнкера, шелестят.

— Что? В парке? Ничего невозможного…

Офицер возвращается и с затруднением говорит:

— Господа, кто из вас согласен охотником? Там… немного неспокойно. Надо двоих, обследовать парк, у стены… Все-таки лучше вы, чем матросы. Ну, кто? — он смеется. — Ничего особенного нет.

Тьма стоит в ответ. Пасть темного сарая, где притаилось тридцать жизней, стала безлюдной.

— Я! — говорит резко кто-то и, спотыкаясь через сидящих, торопливо пробирается к двери.

Это Елховский.

— Я! — раздраженно говорит другой, идет, должно быть, сосредоточенно и спокойно, но в глазах ножи и презренье. И Шелехова, маленького, жалкого, корчат эти глаза, эта воля больших просторов, ясных, отчетливых просторов мужественной души.