Севастополь (Малышкин) - страница 172

Должно быть, сказалась всебригадная похабная слава шута-поручика: матросы приняли его с неожиданной, почти дружелюбной веселостью:

— Валяй, валяй!

— Сбреши что-нибудь почуднее!

— Про попадью, да как ее дровосек-то…

— Дровосек не дровосек, а надвое рассек, ха-ха!

Плескался захлебистый матросский смех. В лад ему качалась на толпяной зыби Маркушина физиономия, как осклабившаяся луна. Качалась опротивело, напоказ. Все это мучительно раздражало своею неуместностью, дразнило какую-то беду, и без того висящую на волоске.

Недаром Мангалов с Блябликовым вдруг снялись с места и бочком, не оглядываясь, засеменили к «Каче»… Свинчугов, ошеломленный, пожевал щеками и гневно вытаращился на кого-то из передних:

— А ты что гогочешь, что пасть расхлебянил? «Гы-гы-гы!» — злобно передразнил он. — Я вам не смехом… Не в бирюльки пришел с вами играть. Я вот при всех… заявление делаю!

Должно быть, и толпа почувствовала нечто нешуточное в раздерганных, лихорадных движениях Свинчугова. Смех приостановился, отовсюду стелилась любопытственная тишина.

— Вот что, товарищи хорошие, — нажиленным ласковым голосом играл Свинчугов. — Был я ныне у своего начальства с одной просьбишкой, но начальство взад обратно послало меня к его превосходительству, господину Центрофлоту, которого не имею чести знать. Так вот заместо него обращаюсь к вам всенижайше. Я тридцать лет прохропал батюшке… флоту, будет, спасибо! Имею знаки отличия: ревматизм и геморрой всех четырех степеней. Словом, ребятки, ищите для вашего доблестного походу другого командира, а меня прошу освободить… по слабости лет и старости здоровья… тьфу ты черт! — с нарочной издевательской придурковатостью сбился он.

— Понима-а-ем! — ядовито заметил кто-то из толпы. — За Миколашку тянешь.

— Я не за Миколашку тяну, — с достоинством ответил Свинчугов, с насильным достоинством, потому что голова его припадочно тряслась, глаза пучило. — А вот что… я задницу не желаю иметь поротой. Это пущай другие подставляют свои, демократические, а у меня старого режима…

Матросы, опешив, подавленно дохнули:

— Ага-а…

Тотчас же ражие затылки заслонили перед Шелеховым Свинчугова. Толпа тысячепудовой волной пала вперед. Раздался урчащий злобный клекот. Резко лязгнуло.

— Стой, ударники… позор! — вопил задыхающийся, истошный голос.

Нельзя было ничего разглядеть среди костоломной давки, в которой Шелехова месило из стороны в сторону. Только на месте Свинчугова, поверх бучила винтовок и шапок, метался Зинченко — это он кричал, но голоса, по-видимому, уже не хватало; Зинченко то и дело хлястал себя ладонью по лбу, стараясь заломить бескозырку погрознее и хоть этим устрашить, подействовать… Там же, в недрах толпы, мелькнула знакомая, с приподнятой сзади, по-нахимовски, тульей фуражка Лобовича, тоже отчаянно уговаривающего или стыдящего за что-то налегающих на него грудями матросов. Зинченко надрывался из последнего: