Севастополь (Малышкин) - страница 24

— Что, сам… или?

Потом смахнул с головы папаху, открыв обветренное походами лицо каменного служаки, и, откинув голову, перекрестился — перекрестился широко и исступленно, как бы безропотно отдавая на гибель и себя и всех этих, стоящих около него, молодых, немногих, нежнолицых… Что там, за солдатскими головами, какие предреченные поля увидел карающий его взор?

— Царствие небесное! Не он первый…

Шелехов не помнил, как он попал опять на улицу. Морозноватый ветер подувал в лицо жгуче, будяще. Шелехов шагал машинально по пустым трамвайным рельсам. Мела сухая, колкая поземка, как в диком поле, там и сям двигалась кучками, многолюдно впереди открывались недра дымящего морозного города. Елховский продолжал лежать тяжелым, необоримым камнем на душе, но Петроград возрастал все выше и темнее, он уже господствовал, бередил музыкой нищих, мечтательных, былых дней…

Хуже всего было то, что почти совсем не оставалось денег. Только какие-то гроши из накопленного за уроки. Шелехов понемногу, с рассчитанной скупостью тратил их на табак, без которого нельзя было ни думать, ни жить. Даже неизвестно было, где он сможет переночевать… А возвращаться обратно в училище, под окнами которого метет трупная метелица Кронштадта, где стоит под тем же одеялом койка Елховского, в безлюдные стены… Нет, это было невозможно.

Правда, сердобольная белотелая хозяйка Аглаида Кузьминишна, к которой он направился, всегда пустит его к себе, если комната свободна. А если она уже занята? Ерунда, тогда он попросится хотя бы на кухню — там есть такой теплый уголок за плитой, где можно полежать до производства не хуже, чем на мерфельдовском диване, покрепче только укрывшись с головой. Чего тут стесняться, думать о дурацком самолюбии, если — война, от которой трещит вся земля, если Елховский… и все рушится к черту и не знаешь, будешь ли завтра жить!

О, никто из его товарищей, сытых, обеспеченных теплыми комнатами, не знает, как может сжиматься он, Шелехов!

Он униженно почувствовал себя всего, пренебрегаемого, не нужного никому, в неуклюжей, перешитой, по бедности, шинели, в казенных рыжих сапогах. Даже зубы скрипнули.

— Подождите… я еще…

За углом чадило свежее пожарище — тут раньше стоял полицейский участок — и толпился народ. Шелехов свернул с дороги и смешался с бородатыми папахами, которые равнодушно слушали радостного, что-то с захлебом рассказывавшего парня в кожаных зеркальных нарукавниках, видимо, из младших дворников. Клочьями бумаги были усеяны обугленные бугры и ямы, бумагой было насорено далеко по мостовой, и еще дотлевала кое-где зловещая бумажная рвань…