Когда чтение кончилось, Головизнин, равнодушно потупившись (рассматривая ногти), спросил:
— Но, господа… тут у вас, откровенно говоря, требуется сепаратный мир?
— Мы возражаем против бойни, — сказал, резко вихнув головой, черноволосый.
— К сожалению (ногти очень интересовали кавторанга)… я лично не имею полномочий. Надо поговорить с командой.
— Можно поговорить, а можно и заговорить, — бросил ядовито матросик с рысьим личиком и оглядел всех торжествующе.
— Мы, товарищи, никого не неволим, — сурово заявил черноволосый.
Здесь сорвался Фастовец.
Его вопливый крик, не желавший считаться с нарочито приглушенными, осторожными голосами других, его длинношеяя трясущаяся фигура, охваченная внезапным озверением, испугали даже Шелехова.
— Та еще бы вы неволили… шоб я холосувал… Да шоб я тую землю и волю, которую борци… своею, сказать, кровью… шоб я ее Вильхельму, хадюке, своими руками на, за ради Христа, возьми! Да не дождется он того, хад!..
Матрос с рысьим личиком растерянно мигал, утирая с лица брызги слюны, обильно летевшие от Фастовца. Черноволосый стоял с презрительной уступчивостью, потупив глаза. Фастовец, выпалив все, толкнулся на место, дрожа. Кругом молчали.
Шелехов понял, что пришел его черед.
Он прежде всего бросил взгляд на Зинченко. Тот нарочно глядел куда-то вбок, но, очевидно, был весь насторожен, ждал. Сказать, что собирался сказать Шелехов, значило подойти к нему и, не ожидающего, жестоко пнуть ногой. Сердце у Шелехова невыносимо, стыдно закатилось, но он все-таки пнул:
— Я… присоединяюсь к товарищу кавторангу. Наша команда тоже не знала об этом собрании.
На Зинченко физически нельзя было взглянуть — оттуда ударил бы по глазам невыносимый свет… Матросы по одному, незаметно как-то, выпалзывали из своих темнот, смелели, скапливались за столом около черноволосого. И на них глаза не поднимались. А кто-то уже задиристо бросил:
— А ваше, без команды, какое рассуждение?
Шелехов взглядом искал помощи у Головизнина. Тот понял его призыв, подошел, обнял за плечи и легонько подтолкнул к трапу. Сказал дружески, обращаясь более к матросам, чем к Шелехову (будто ничего не случилось):
— Пойдемте-ка на воздух, прапорщик, покурим, подумаем.
За ними поднялся и Фастовец. То было кстати: как бы почетное прикрытие отступления. Все же пришлось услышать провожающий снизу наглый возглас:
— Сматывайся!
Наверху, на палубе, помнившей шаги лейтенанта Шмидта, помнившей отчаянных, обреченных ребят (среди них был непременно и такой, вроде черноволосого, жесткий, с презрительной гордецой), на палубе, в теплой темноте, пахнувшей звездами, гнилостными испарениями порта и засоренной морской водой, — офицеры остановились на минуту, вынули папиросы. Спичка в пальцах кавторанга дрожала.