Но теперь, когда она умирала, я уже знала все. Моя мать уже была во мне. Не только та часть ее, которую я знала лично, но и та часть, которая была до меня.
Не так уж долго пришлось мне курсировать между Миннеаполисом и домом. Чуть больше месяца. Мысль о том, что мать проживет еще год, быстро превратилась в печальную несбыточную мечту. 12 февраля мы ездили в клинику Мейо. К 3 марта ей пришлось перебраться в больницу в Дулуте, в 113 километрах от Мейо, потому что боли были слишком сильными. Одеваясь перед отъездом, она обнаружила, что не может сама надеть носки, и позвала меня к себе в комнату, попросив помочь. Она сидела на кровати, и я опустилась на колени перед ней. Я никогда не надевала носки на другого человека, и это оказалось труднее, чем я думала. Они не желали скользить по ее коже. Все время перекручивались. Я разозлилась на мать, будто это она нарочно ставила ноги так, чтобы я не могла надеть на нее носки. Она откинулась назад, опираясь руками на постель, закрыв глаза. Я слушала, как она дышит, глубоко, медленно.
– Черт побери совсем! – в сердцах сказала я. – Помоги мне.
Мать смотрела на меня сверху вниз и несколько мгновений не произносила ни слова.
– Милая, – сказала она наконец, глядя на меня, и протянула руку, чтобы погладить по макушке. Этим словом она называла меня все мое детство, произнося его совершенно особенным тоном. Я не хотела, чтобы так все случилось, говорило это единственное слово «милая», но так уж вышло. Именно это принятие страдания больше всего раздражало меня в матери – ее бесконечный оптимизм и жизнерадостность.
– Идем, – сказала я после того, как мне удалось запихнуть ее ступни в туфли.
Когда она натягивала пальто, движения ее были замедленными и неловкими. Она держалась за стены, идя по дому, и две ее любимые собаки следовали за ней по пятам, тыкаясь носами в ее ладони и одежду. Я видела, как она гладит их по головам. Больше у меня не было молитв. Слова «клала с прибором» перекатывались у меня во рту, как две сухие пилюли.
– Прощайте, милые, – сказала она собакам. – Прощай, дом, – проговорила, выходя вслед за мной за дверь.
Мне никогда не приходило в голову, что моя мама умрет. Пока она не начала умирать, у меня и мысли такой не было. Она была цельной и несокрушимой, хранительницей моей жизни. Она должна была стать старухой – и по-прежнему продолжать работать в саду. Этот образ был твердо запечатлен у меня в мозгу. Так же, как те воспоминания детства, которые я заставляла ее пересказывать настолько подробно, что запоминала их так, будто они были моими. Она должна была состариться, но оставаться прекрасной, как черно-белая фотография Джоржии О’Киф