Эрнест Хемингуэй (Ефимов) - страница 2

БАС: Может быть, мне просто не повезло, потому что для меня первой книгой оказалась какая-то из его африканских эпопей. Не могу передать, какое отвращение у меня вызвали и продолжают вызывать эти бессмысленные убийства львов, носорогов, буйволов, слонов, леопардов. Кровавый спорт богатых бездельников! Да еще с попытками придать своей забаве какой-то высший смысл, будто это действительно состязание в мужестве. Да еще заставлял, затягивал своих женщин участвовать в бойне — такой стыд!

ТЕНОР: Но у поколения, входившего в жизнь после Первой мировой войны, сострадание животным было сильно притуплено пережитым ужасом всемирного четырехлетнего пожара. Стыдились они другого — высокопарного краснобайства. Ведь именно оно оправдывало кровавое извержение высокими понятиями чести, патриотизма, исторической справедливости. Хемингуэй очищал человеческую речь от шелухи и мути и тем возвращал ей правдивость и достоинство. Диалог у него строится из пустот, часто из повторов, но при этом слова бережно огибают нечто главное, невыразимое. Словам возвращалась их изначальная ценность, как краскам на картинах Сезанна, Ван Гога, С. ра, Гогена, Ренуара. Кажущаяся пустота как бы создает плодотворный вакуум, который извлекает эмоциональное бурление из души самого читателя.

БАС: Действительно, Первая мировая война вынесла наверх целую плеяду писателей, пытавшихся литературными средствами осмыслить произошедшее. Ремарк в Германии, Олдингтон в Англии, Барбюс во Франции, Шолохов в России. Да и Толстой в свое время, после боев на Кавказе и в Севастополе, продолжал вглядываться в феномен войны до конца жизни. Начал с “Казаков”, закончил “Хаджи-Муратом”.

ТЕНОР: Вот еще какое сравнение пришло мне в голову: стиль Хемингуэя отличается от прозы его современников так же, как витраж отличается от живописного полотна. Многоцветье картины мы воспринимаем через отраженный свет, а многоцветье витража — через свет, идущий как бы изнутри. И это появилось уже в самых первых рассказах. Что меня поражает: каким чутьем обладал Шервуд Андерсон, чтобы уже по первым зарисовкам начинающего автора — демобилизованного солдата без университетского образования — разглядеть большой талант, начать поддерживать его, снабдить рекомендательными письмами к парижским друзьям — Гертруде Стайн, Эзре Паунду и другим. Может быть, это связано с тем, что Андерсон расслышал в рассказах Хемингуэя продолжение собственных исканий. Для всего литературного поколения, входившего в американскую литературу в 1920-е годы, творчество Андерсона открыло новые горизонты, оказалось маяком, камертоном. Но для Хемингуэя — в особенности.