Железный доктор (Эльснер) - страница 106

Она закружилась на месте, как волчок, и смех отчаяния сверкнул в глазах ее. Ветер вздымал ее лохмотья и обвивал ими ее гибкое тело, как флагами. Я же в это время думал: вот она, мое небесное создание, роза Рионской долины — сумасшедшая или пьяная — безразлично, во всяком случае, я нечаянно уронил красивую вещицу и она разбилась в куски.

Вдруг она остановилась, таинственно приставила палец к губам и прошептала, подойдя ко мне:

— Слушай, доктор, он там — в Куре.

— Кто?

— Сыночек — твой ребенок.

Я смотрел, охваченный ужасом и изумлением.

— Да-да, родился ребеночек и он был твой, но теперь он на дне Куры глубокой… т-сс… никому не говори.

Зубы ее стиснулись, в то время как глаза отчаянно засмеялись.

— Ты меня отбросил от себя, как падаль. Ты из камня сотворен, русский человек, из камня. Я подумала, что твой ребеночек такой же каменный и убьет меня, блудницу, свою мать. Он только родился, и я сейчас хотела разбить его голову… но он запищал, и я позволила, чтобы он пил мою грудь, как ты меня пил, пока, упившись, <не> отбросил пустой сосуд… Но отец меня выгнал, а я горда — не пошла к тебе. Вот что я сделала, знаешь: упала на мостовую и так лежала с твоим сыном, кто хотел, покупал меня. Ребенок меня мучил, лицо его — твое и загорелось сердце мое… Подошла к Куре… Луна и звезды смотрели на меня, положила его — поплыл по волнам… На дне реки он, доктор… Там собери его кусочки и сделай себе… скелетик…

Она страшно засмеялась и, в порыве отчаянного веселья, что-то запела и закружилась в дикой пляске. Я не смотрел на нее больше: я бежал… В ушах моих звенела шарманка и пьяные голоса.

XVII

Была ночь. Свечи освещали большую спальню, мешаясь с сиянием лунных лучей, врывающихся в окна и бросающих фантастические узоры на стены.

Тамара сидела в кресле неподвижно, с мрачно нахмуренными бровями, под которыми светились злые, устремленные вдаль глаза. Вдруг она сказала:

— За твоей спиной две могильные тени, Кандинский — слева и справа. Тебе не страшно?

Резким движением она повернулась ко мне всем телом, глядя на меня со страхом и любопытством.

— Ты суеверна, мой ангел. Когда я буду способен чувствовать ужас, тогда — прощай, Кандинский.

— Может быть, ты хочешь сказать этим, что убьешь себя?

— Нет, я совсем не расположен это делать, точно так же, как чувствовать ужас или раскаяние — стадные чувства, понятные в Иване и Петре, но когда их почувствует Кандинский — прощай: останется животное большого стада. Я не Иван и не Петр, я — Кандинский.

— Какие гордые слова!

Она долго смотрела на меня неподвижно.

— Так ли это?