Эшелон шел по «зеленой улице». Не останавливались часами.
Высадились на какой-то маленькой станции далеко за Харьковом. Вдоль железнодорожного полотна тянулись траншеи. Все здесь говорило о недавнем жестоком сражении. Еще едко чадили пакгаузы, еще не улеглась пыль над разрушенным зданием вокзала. Жилые дома сохранились только на окраине. Издали, откуда-то слева, доносились глухие взрывы. Беспорядочные, тяжелые.
Поднимая по дороге пыль, двинулась дивизия на запад. Через полчаса подошли к околице сожженной деревни. В двадцати — тридцати метрах от дороги догорал в валках хлеб. Только злобный враг мог решиться на такое святотатство. Поджечь хлеб! Непостижимо. Перед въездом в деревню валялось около десятка обгоревших коровьих туш.
Деревня — два ряда голых печных труб. Из-за полуразрушенной церковки, около которой рота остановилась на короткий отдых, было видно сооружение из двух столбов с перекладиной, похожее на детские качели. С перекладины свисала веревка. Она тускло блестела на солнце и раскачивалась на ветру. Рядом билась головой о землю седая женщина; к ее ногам молча жались трое малышей, старшему из которых было лет семь.
У Вадима дрогнул подбородок, посерело лицо.
— Виселица!
Да, это была виселица. Неподалеку от нее, по другую сторону ограды, стояло еще несколько таких же. Повешенные лежали на траве около церковной стены. Рыдали женщины. Заглушая их стоны, хрипло прокукарекал петух. Возле него бродили три чудом уцелевшие курицы. Сердито косилась на солдат облезлая коза, выщипывая редкую траву, которая проросла сквозь щебень.
Солдаты в скорбном молчании сгрудились около виселиц. Карпухин вскочил на кирпичную глыбу, сорвал пилотку с головы и, комкая ее, долго не мог вымолвить ни слова. Наконец глухо сказал:
— Пусть будут прокляты гады и душегубы! Во веки веков не простим фашистам.
Денис увидел стоявшего в стороне от женщин малыша лет трех, перепачканного сажей. На нем были штанишки с помочью через плечо, голова утопала в картузе со сломанным козырьком. Рубашки не было. Выпиравшие ребра подчеркивали худобу детского тельца. Стоял он один на один с огромным страшным горем. Лицо мальчика казалось не по-детски трагическим. Невозможно было без содрогания смотреть на этого слабого, обездоленного человечка.
Когда рота двинулась дальше, малыш все стоял на том же месте и смотрел на бойцов.
Пожалуй, не столько пепелища и виселицы заставляли трепетать солдатские сердца, сколько сиротливый вид этого малыша. У старшины Буровко затрясся подбородок, взбугрились желваки на скулах у Вадима, глубоко, с дрожью, дышал Чулков. А Ленька в гневе бормотал: