Он уже пришел, да. Я замечаю его еще на мосту и почти незаметно усмехаюсь. В ожидании меня Густав Линдхольм не подходит ни к памятнику своему почти тезке[2], ни к дворцу и ни к пристани. Он стоит перед лотком с хот-догами. Тем самым, особенным — с улыбающейся чернокожей женщиной и трехцветной кошкой, жмущейся к ее ногам. Вряд ли настоящий я отдает себе отчет в том, что делает. Просто в сером и пустом Стокгольме его подсознательно тянет к чему-то… живому.
Я не ускоряю, а, наоборот, замедляю шаг. Жадно рассматриваю незнакомое лицо, пытаясь обнаружить… сходство? Различия?
Герру Линдхольму уже явно за пятьдесят. Он плохо выбрит и почти полностью сед. У него несколько десятков лишних килограмм и непропорционально худые ноги, как у всех, кто годами не выходил из виртуальности. Совсем разучиться ходить или стоять нельзя. Но Густава Линдхольма немного покачивает с непривычки. Ему трудно и очень неуютно.
Порывистый восточный ветер наверняка пряно пахнет морем. Но герр Линдхольм замечает только сырость и поплотнее кутается в плащ.
Он похож на меня. Похож, как отец может быть похож на сына, как фотография пятидесятилетнего человека может быть похожа на фотографию его же в тридцать. Он похож на меня в достаточной степени, чтобы я поверил.
Наверное, приближаясь к Густаву Линдхольму, мне следует задрать подбородок повыше. Дать и ему вглядеться в собственное лицо двадцатилетней давности. Но я отчего-то опускаю голову.
— Добрый день, — говорю я и киваю Аннели.
— Добрый… день, — неловко отвечает настоящий я. Ему явно непривычно слышать голос собеседника откуда-то сбоку, не в такт движениям открывающегося рта. А еще… герра Линдхольма тоже, кажется, не учили разговаривать с призраками. — Ваш друг…
— Наверное, нам можно обращаться друг к другу на «ты», — мягко прерываю его я.
— Да, — растеряв остатки уверенности, говорит Густав. — Наверное…
Он явно не понимает, какого черта здесь забыл. Зачем поддался на уговоры «этого моего друга». Герр Линдхольм — всего лишь немолодой, усталый, совершенно обычный человек, которого зачем-то выдернули из привычного пруда и оставили барахтаться на земле.
Одного.
На всей набережной, которую Густав Линдхольм наверняка еще помнит веселой и многолюдной, кроме него, одни голограммы. И вышло так, что, именно они здесь дома.
Настоящий я ежится. Ненастоящий — запрокидывает голову, в очередной раз за последнюю неделю открывая свое лицо другим.
Густав замирает. Забывает, что ему холодно; забывает, как устали ноги. Все его внимание концентрируется на мне; и герр Линдхольм даже не замечает, как неприлично открывается при этом его рот.