— Хох, хох, хайль! — подхватила колонна так громко, что сидевшие под липами черные дрозды метнулись по кустам.
Длинно вытянутый и прямой, майор Гофман вскинул руку и шагнул в ворота первым. Следом за ним, стуча коваными сапогами по брусчатке, двинулся батальон.
Шли через город, интерес к виденному скоро пропал, и, когда достигли вокзала, уже еле волочили набитые о камни ноги. Не чаяли, как забраться в вагоны. Майор Гофман подозвал к себе дежурного но эшелону, приказал заняться посадкой, сам же направился в хвост состава, чтобы убедиться, погрузил ли посланный с утра вахмистр имущество и походные кухни. На перроне стояли горожане, пришедшие поглазеть на солдат. Гофман обратил внимание на человека, вызвавшего жалость своим удрученным видом. В потертом мундире, он стоял недвижимо, повиснув на костылях. «Обрубок, а приплелся», — подумал Гофман, жалость сменилась в нем раздражением. Было бы в его власти, он прогнал бы калеку с перрона, чтобы не мозолил глаза новобранцам. Но калека стоял, опираясь на костыли. Ему было тяжко так стоять. Худое, изможденное лицо выражало мучительное страдание. У него совсем не было ног. Сзади висели, как шланги, две штанины, из которых торчали железные протезы на резиновых пятачках.
Гофман, избегая его взгляда, отвернулся, морщился, но, как нарочно, калека стоял перед глазами. Раздосадованный, Гофман вернулся назад уселся в отдельном купе офицерского вагона. «Вахмистр доложит сам, а этот безногий… Зачем он приволокся, напоказ, что ли?» — подумал майор. Его начинало угнетать дурное предчувствие.
Заиграл оркестр. Под стеклянным куполом вокзала пронзительные флейты выкрикивали «Дойчланд, Дойчладд юбер алес»3 — и майор Гофман почувствовал, как звуки марша, воинственные и торжествующие, заставляют напрягать мускулы, пружинят тело.
Едва растаяли в воздухе режущие звуки труб, как откуда–то из подземелья тяжко заныла сирена. О крышу ударили осколки. Посыпалось стекло. Майор Гофман не прятался, он чувствовал себя по–фронтовому. Даже высунулся по пояс из окна. Калека не уходил. Он был недвижим. Туловище свисало на костылях, кажется, вотвот рухнет на землю… Но инвалид крепился как мог; ни песня, ни сирена его не трогали. Он вытянул длинную тонкую шею, прилагая, наверное, немалые усилия держать на весу и тело и голову, и смотрел безжизненными, потухающими глазами. Чего было больше в этих глазах — скорби или гнева, майор Гофман так и не понял. Он отвернулся, приподнял раму и задернул окно шторой. Звуки зенитных выстрелов казались теперь отдаленными, глухими. «Хороню, что уговорил Марту не идти провожать. Она бы увидела меня совсем другим», — подумал Гофман и склонился на стол.