Неелов передумал раздеваться, вспомнил о пахомовской водке и поспешил на кухню. На кухне горело электричество, сияло темное дерево, бутылка отсутствовала, Пахомова не было. На кухонном мягком уголке лежал свернутый матрац.
— А где Пахомов? — спросил Неелов у появившегося Овсянникова.
В трусах тот выглядел поджарым, опрятным, неистовым, как Бжезинский. На впалой, хулиганской груди запутался в волосах крестик.
— Ушел, пока мы сражались. К путане своей поднялся, к Соньке Золотой ручке. Он всегда, когда у меня бывает, к ней поднимается.
— Этажом выше?
— Да, прямо над нами.
— А зачем тогда матрас?
— Это маневр. Он же хитрый, все-таки бывший стукач, и похотливый. Веселиться предпочитает разнузданно.
— И водку унес.
— А ты сходи, забери, если осталось.
Неелов пошел наверх. Подъезд был гулкий, парадный, готический, с лифтом за железной сеткой, с медными перилами, с вытянутыми, стрельчатыми окнами, местами битыми, залатанными фанерой. Желтый бордюр с черными полосками от ударов обуви аккуратно, под прямым углом, описывал ступени. Между этажами Неелов посидел на подоконнике и стремглав поднялся к металлической двери с сосочком звонка. Позвонил. За дверью спросили сразу «Кто?», как будто стояли и ждали.
— Мне нужен Пахомов, — сказал Неелов. — Соня, это вы? Откройте, пожалуйста.
— Откуда вы знаете, как меня зовут? — говорил женский, протяжный голос, кажется, принадлежащий одинокому безобидному человеку.
В глазок Соня, вероятно, видела, что и Неелов совсем безвредное существо, думающее о себе, что оно пропащее.
— Нет здесь никакого Пахомова, и я не знаю никакого Пахомова.
Вдруг ее осенило, и она спросила:
— А кто вам сказал, что здесь может быть Пахомов?
— Ваш сосед снизу, под вами, — сказал Неелов. — Овсянников.
Неелов с удовольствием слушал паузу, дребезжанье стекол, вертикальную сырую пустоту.
— Молодой человек, идите вниз к Овсянникову и скажите ему, что он неисправимый антисемит.
— Да, хорошо. Но скажите, где Геннадий Пахомов? Он не у вас?
— Молодой человек, я же вам объяснила: Овсянников — неисправимый антисемит.
Неелова изумило то обстоятельство, что в этом доме, где консьержкой и не пахло, сохранились в наше время медные прутья.
На улице, сизой, безлюдной, выморочной, ступая по новому, красноватому, мощеному тротуару с не утихающей игривостью, он стал воображать себе Сонину внешность. Он полагал, что Соня была не старой женщиной, носила продолговатые очки, ее губы были алыми и волнистыми, как сердечко на открытке, у нее срастались черные брови, и на большом, теплом лице располагался маленький, почти не выпирающий нос, и шея наполовину утопала в мягких тканях спины, и прическа была куцая, черная, с длинными височками, и глаза выражали невзыскательность. Так и хотелось подуть на ее словно выпачканный сажей пушок над губой.