От революции к тоталитаризму: Воспоминания революционера (Серж) - страница 33

— Что о нас говорят за границей?

— Говорят, что большевизм — это бандитизм…

— Не без этого, — спокойно ответил он. — Увидите сами, мы не справляемся. В революции революционеры составляют лишь очень незначительный процент.

Он беспощадно обрисовал мне ситуацию. Умирающая, задушенная блокадой революция, готовая переродиться в хаос контрреволюции. Этот человек обладал горькой ясностью ума (около 1930 года он покончил с собой). Напротив, Зиновьев, председатель Совета, имел вид чрезвычайно самоуверенный. Тщательно выбритый, бледный, с несколько одутловатым лицом, густой курчавой шевелюрой и серо — голубыми глазами, он просто чувствовал себя на своем месте на вершине власти, будучи самым старым соратником Ленина в ЦК; однако от него исходило также ощущение дряблости и скрытой неуверенности. За границей он пользовался жуткой репутацией террориста, и я сказал ему об этом. «Разумеется, — усмехнулся он, — наши плебейские методы борьбы им не нравятся». И намекнул на последних представителей консульского корпуса, которые выступали в защиту заложников, и которых он послал подальше: «А если бы расстреляли нас, эти господа были бы очень довольны, не так ли?» Разговор перешел к настроениям масс в странах Запада. Я сказал, что назревают крупные события, но слишком медленно, при общем бессилии и несознательности, и что во Франции, совершенно определенно, еще долго можно не ждать революционного подъема. Зиновьев улыбнулся с видом благожелательного превосходства: «Видно, что вы не марксист. История не может остановиться на полпути».


Меня сердечно принял Максим Горький. Во времена своей голодной юности он был связан с семьей моей матери, проживавшей в Нижнем Новгороде. Его квартира на Кронверкском проспекте, полная книг и предметов китайского искусства, показалась мне теплой, как оранжерея. Сам он, зябкий, в своей толстой серой вязаной фуфайке, часто кашлял, уже тридцать лет борясь с туберкулезом. Высокий, худой, костистый, широкоплечий, со впалой грудью, он слегка сутулился при ходьбе. У него было крепкое, но анемичное сложение, заурядная внешность человека из народа, костлявое, морщинистое, почти уродливое лицо землистого цвета с выступающими скулами, большим тонкогубым ртом, широким чутким носом, короткими усами щеточкой. Он ворчал, полный грусти и смешанного с гневом страдания» Его густые брови слегка хмурились, большие серые глаза были на удивление выразительны. Он томился жаждой познания людей и стремлением проникнуть в суть вещей нечеловеческих, никогда не останавливаясь перед их внешней оболочкой; не терпел, когда его обманывали, и никогда не лгал сам. Я сразу распознал в нем замечательного, беспристрастного, беспощадного свидетеля революции, и именно как свидетель он говорил со мной. Очень суровый по отношению к большевикам, «опьяненным властью», которые «направляли неистовый стихийный анархизм русского народа», «возрождали кровавый деспотизм», но были «одиноки среди хаоса» с несколькими неподкупными людьми во главе. Эти замечания всегда опирались на факты, характерные случаи, подкреплявшие тщательно продуманные обобщения. Однажды к нему прислали делегацию проститутки: они требовали создания профсоюза. Весь труд ученого, посвятившего свою жизнь изучению религиозных сект, был сдуру конфискован ЧК, и его бестолково возили из одного конца города в другой; целая повозка документов и рукописей потерялась где — то в снегу на пустынной набережной, когда лошадь околела по дороге от голода; студенты случайно обнаружили и принесли Алексею Максимовичу пачку ценнейших рукописей. То, что происходило в тюрьмах с заложниками, было чудовищно, голод деморализовал массы и поразил духовную жизнь всей страны. Социалистическая революция взбаламутила самые глубины старой варварской России. Деревня систематически грабила город, требуя какой — нибудь, пусть бесполезный предмет за каждую горсточку муки, тайком привезенную мужиками. «Они тащат в деревенскую глушь золоченые стулья, канделябры и даже рояли! Я видел, как они несли уличные фонари…» Теперь следует держаться за революционный режим из страха перед сельской контрреволюцией, которая лишь выпустила бы на волю варварство. Максим Горький, которого при личном общении называли Алексеем Максимовичем, рассказывал мне о страшных казнях, которые придумывали для «комиссаров» в отдаленных деревнях; например, из разреза в животе медленно извлекали кишки и наматывали их на дерево. Он считал, что традиция таких казней сохранялась благодаря чтению «Златой легенды»