Как ни странно, но русская наука, искусство, литература тоже находились в положении самого глубокого кризиса. Крестьянство не читало совсем, мещанство и купечество обходились «Ерусланом Лазаревичем» и жирели, пузатели в состоянии самого страшного бескультурья и животного свинства. Остыла любовь к родному слову и литературе даже у просвещенной прослойки. Дворянство почти совсем забросило родной язык и в большинстве своем не читало ничего, кроме французских романов.
Алесь с ужасом убеждался в этом. Ему казалось, что русские коллеги должны бить в набат и, глубоко страдая сами, должны особенно остро чувствовать подобную боль соседа.
Высоко держал знамя один Малый театр, и потому немногочисленные люди, которые ощущали тревогу, не просто любили, а обожествляли его. Островский был у них богом. Садовский, Шумский и Самарин — апостолами. Но и здесь не было полного «ансамбля», и здесь всегда грешили в смысле декораций, исторической правды, костюмов. Богатыри играли рядом с пигмеями. И Алесь не мог не думать, насколько даже этот театр в отношении ансамбля, верности аксессуаров, сыгранности — насколько он ниже театра в Веже. Таких мужчин в Веже, конечно, не было, если не говорить о комиках (кто мог встать рядом с Провом Садовским?!), но зато какими слабыми были актрисы в сравнении с Геленой! Даже Федотова.
Хромала и режиссура. Паузы, сбои временами были невыносимыми.
…Если так было в лучшем театре — что уж говорить об остальных.
Оперная русская труппа хирела, ее забивали итальянцы. Bel canto[76] без труда побеждали еще слабую русскую школу. Никого не интересовали смысл слов и игра актеров. Антрепренер Морелли при упоминании о русской труппе и русской музыке презрительно кривил губы. И в определенном смысле был прав. Хороших голосов почти не было. Декорации затасканные и бедные. Халатность и безразличие труппы и руководителей сразу бросались в глаза.
И потому партер почти пустовал, ложи посещались по контрамаркам, и лишь на галерке была кое-какая публика.
Слабый бедный хор с противными голосами: басы, ревущие, как быки на арене, полная несыгранность — смотреть на все это было просто больно.
Слова «тише, тише» пели на самых высоких нотах. При словах «бежим, спешим» стояли на месте.
Олеиновые лампы люстр часто лопались и коптили. Если в царские дни вместо них жгли свечи, на головы зрителей капал стеарин. Сетки под люстрой еще не было, и порою горячие осколки ламповых стекол падали на людей.
И главное, ничего этого, из-за общего безразличия, нельзя было исправить. К тому же дураки из цензуры буквально резали все свежее. Доходило до нелепостей даже в мелочах. Название оперы по-итальянски оставалось тем же (все равно Иван не разберется), а на русский язык переводилось совсем иначе. Зачем вспоминать такое опасное имя, как Вильгельм Телль, — пусть опера называется «Карл Смелый».