– Ну, сейчас особо не разгуляешься, – возразил ему Еремей Евгеньевич. – Это, может, в Ташкенте, Алма-Ате, где работают рестораны с музыкой и артистки столичных театров пьют шампанское из хрустальных бокалов. У нас в Сибири с этим туго – война. Праздники не в счёт, тут понятно. – Он довольно оглядел стол, задержался весёлым глазом на продукции рыбоконсервного комбината, подмигнул товарищу Калмыкову, поспособствовавшему сему изобилию, и философски завершил мысль: – Да-а, устроил нам фашист жизнь. Только в праздники, выходит, и вспомнишь, как гуляли до проклятой этой войны.
– Шампанское… рестораны с музыкой… – поморщился начдома Казорин. – «Я б зашёл в ресторанчик, чекалдыкнул стаканчик…», а? Люди щучьей порсой питаются, а ты – рестораны! Нет, товарищи, пока врага не добьём, стыдно думать про какие-то рестораны. Предлагаю ещё раз налить и выпить за дорогого нашего товарища Сталина, уверенно ведущего нас к скорой победе.
Хмельной кураж играл в крови Хоменкова и требовал мгновенного выхода. Поэтому, когда культяпый художник добрёл до мастерской скульптора (дверь которой оказалась незапертой), он прокукарекал заливисто, прежде чем заглянуть внутрь. Его громкий петуший крик должен был, по разумению исполнителя, напомнить лауреату-откупщику сцену из Евангелия, читанного Хоменковым в детстве. Читанного не по собственной воле, а по прихоти хоменковской крёстной, выжившей из ума старухи, помершей незадолго перед войной. Впрочем, сам Хоменков, спроси его, в чём смысл этой сцены, то есть какая связь между событиями, изложенными в Евангелии, и неприязнью неудачливого художника к увенчанному славой лауреату, и если таковая имеется, то кто из них двоих Иисус, а кто Его ученик Пётр, в страхе отрёкшийся от Учителя, вряд ли объяснил бы свой жест. В общем, кукарекнул и кукарекнул, а как воспримет это лауреат, Хоменкова не волновало.
Он вошёл в мастерскую. В нос ударили рабочие запахи, терпкий – дерева, душноватый – красок, кислый – стылого столярного клея. Сквозь завешенные тканью окошки пробивалась заоконная муть.
– Эй! – сказал Хоменков от входа, хотя было и так понятно, что хозяина в мастерской нет.
Темнота ему ответила гулом, и у вошедшего поубавилось куража, потому что в ответном звуке ему почудились неясные голоса и прозвучавшая в них угроза.
Он чиркнул зажигалкой из гильзы от древнего немецкого маузера и сразу же пожалел об этом. Василий, первомученик Мангазейский, юноша, почти ещё мальчик, улыбался ему тихой улыбкой, от которой у оторопевшего Хоменкова испарился последний хмель. Ни о каком Василии Мангазейском Хоменков и слыхом не слыхивал, ни о нём, ни о городе Мангазее, златокипящей государевой вотчине, сгинувшей в пучине времён, художник-оформитель не знал. А если б даже и знал, на что ему, увечному маляру, это бесполезное знание? В церковь он не ходил, в Бога и в иконы не верил, а на прочитанное в детстве Евангелие смотрел глазами поэта Демьяна Бедного, то есть свысока и с издёвкой, хотя, будучи художником просвещённым, не отрицал влияния на искусство отдельных религиозных образов.