Молодой человек улыбнулся:
— Я не верю в эти глупости, Маруся, ты уж извини меня…
Петрова несколько мгновений подумала и вдруг решительно сказала:
— Ну так иди тогда, скорее бери билеты.
Когда они сели в вагон у открытого окна, Петрова опять спросила, какие дрязги у него с отцом.
— Ведет он себя очень нехорошо, — тихо ответил Павел, — я только тебе одной и могу сознаться в этом… Другим совестно…
— Что же он делает?
— Уходит куда-то по ночам и бог весть с кем и где водит компанию… На днях, например, он явился с большими деньгами, это нельзя было не заметить, да и мать воочию увидела их в его бумажнике, но в дом хоть бы копейку дал… Положим, мать и не взяла бы этих денег, точно так же как и я, но, ей-богу, Маруся, все это меня тревожит. Я теперь почти уверен, что отец мой добывает деньги нечестным трудом. При всем этом он ужасно дерзок с матерью. На днях мне пришлось даже вмешаться в их отношения, и вмешаться самым энергичным образом. Приходит он к матери и опять, уж это в сотый, кажется, раз, заводит речь о браке моем с Терентьевой. Моя комната рядом с спальней моей матери, и перегородка, изображающая одну из стен, такая тонкая, что решительно все слышно. Долго он говорил своим противным для меня гнусящим голосом о значении этого брака. Представь, какую теорию проповедует он! «Брак, — говорит, — это сделка, и все благополучие пары зависит от выгодности этой сделки. «Рай в шалаше» — это, — говорит, — поэзия прощелыг и оборванцев. По-моему, — говорит, — тогда только брак имеет свое значение, когда путем его уравновешивается финансовое положение пары. Или бедняк должен жениться на богатой, или же богач на неимущей». Отсюда он даже выводит какую-то экономическую теорию и разрешает один из важнейших ее вопросов. Я все слышал от слова до слова, и мне ужасно хотелось возразить ему. И конечно, не будь это он, которого я так презираю, я бы, может быть, и вышел и высказал все то, что думал в эту минуту, но с ним я положительно боюсь говорить. Боюсь, потому что не ручаюсь за себя. Но вдруг слышу, отвечает ему мать. Я был положительно изумлен. Тихим и ровным голосом своим она стала слово в слово повторять то, что рвалось у меня с языка. В словах ее звучала энергия. Бедняжка, она надеялась убедить его. Она еще верит в него и надеется, что не все еще заглохло в этой дрянной душонке. «Ты ошибаешься, Иероним, — говорит она, — и ошибаешься именно потому, что судишь только по себе. Наш брак был по твоей теории, и не знаю, счастлив ли ты, но я с тобой глубоко, глубоко несчастна. Я не говорю об этом никому, я не жалуюсь даже тетушке, баронессе Шток, которая так добра ко мне и все выпытывает у меня о моей семейной жизни. Я все молчу, все терплю, и будь уверен, что до последнего моего вздоха буду терпеть. Умирая, я тоже не упрекну тебя… Бог тебе судья!.. Чем больше человек страдает и терпит, тем он достойнее имени человека. Я, Иероним, не из тех женщин, которые расходятся с мужьями, преследуя свободу и личные блага. Я не делала и не сделаю первого шага ради сына моего, потому что самое страстное мое желание скрепить семью и заставить Павла уважать тебя, как отца. Все наши тайны, все, что между нами было марающего тебя, верь, Иероним, я молча унесу в могилу, пусть он не знает ничего, но послушай!.. Разве такую жизнь вынесет другая женщина, разве она отдаст в руки такого мужа, как ты, и себя и свое состояние так же безропотно, как это сделала я… Нет, не хвалясь, скажу тебе, таких женщин немного ты найдешь на свете. Ты говоришь о браке Павла с Терентьевой, но подумай, вглядись в сына, разве он способен на такой брак, который не что иное, как явная продажа титула… нет, Павел мой на это не способен!» «Правда! Правда!» — хотел крикнуть я, но удержался, ожидая, что скажет отец.