– Эй, человек!
Человек явился с водочкой. Принял у нового гостя пальто и шляпу. Доложил, что суп из рябчиков на подходе, а молочный поросёнок уже набит гречневой кашей, как кисет табаком. Юрий заказал борщ красный, со сметаной и пампушками, да так, чтобы подали вместе с рябчиками, а то слюна зря потечёт; после борща велел нести жаркое из утки. Взяли и десерт: яблочную шарлотку.
– Был у нотариуса? – без обиняков спросил Алексеев-младший.
Это было в его привычках: с ходу брать быка за рога.
Кивнув, Алексеев с улыбкой разглядывал брата. Юра был исключительно хорош собой: высокий, гибкий, грациозный в движениях. Братья являли миру пример семейного сходства; оба носили усы, одинаково стриглись, только черты младшего отличались большей тонкостью, а овал лица – мягкостью. Подбородок, брови, разрез глаз – всё, что в старшем выдавало характер сильный и противоречивый, в младшем говорило об изяществе и уступчивости. Разве что шляпу Юрий всегда сдвигал набекрень, что придавало ему некую ироничность водевильного комика. Крестили его Георгием, но в семье с рождения звали Юрием, в то время как за Алексеевым прочно закрепилось прозвище Кокося.
В детстве, когда богомольцы, летней ночью бредущие на Троицу в Любимовку, в церковь Покрова Пресвятой Богородицы, сломя голову бежали от привидений в белых простынях, с улюлюканьем выскочивших из придорожной канавы – забаву изобретал Кокося, а взбучку за неё получал Юра.
– Был.
– Что говорит Янсон?
– Просит не уезжать из города в течение недели. Потом дело завертится без меня. Если что, ты присмотришь? Я оставлю тебе доверенность.
– Присмотрю, не волнуйся.
– Как мама? Все ли в порядке?
– Маманя? Ну, ты её знаешь. Тише мыши, доброты неописуемой, хоть к ранам прикладывай. И вдруг как вспылит! Орёт на прислугу, словно они крепостные, тарелки бьёт, грозится. Через час остынет, бежит извиняться. Балует, подарки дарит…
Алексеев засмеялся. Он хорошо знал переменчивый норов матушки.
– Найдёт себе какую-нибудь нищенку, – Юрий заиграл бровями, глазами, всем лицом, усиливая трагикомический эффект, – и носится с ней, как с писаной торбой, дни и ночи напролёт. Последнюю рубашку отдаст. Потом нищенка рубашку сносит, украдёт у мамани брошку или колечко, сбежит, а маманя страдает, плачет, мучается мигренью. И опять: раскричится, тарелку об пол, прислуга давай поклоны бить…
После смерти мужа Елизавета Васильевна Алексеева перебралась к младшему сыну в Андреевку, усадьбу в шестидесяти двух верстах от города, где и проводила почти всё время. Свой же дом в Москве, по Садовой у Красных ворот, оставила Алексееву – в этом доме он и жил последние три года. Мать порой наезжала к нему, но долго не задерживалась, возвращалась к младшему.