— Или нет, — сухо ответила Настасья Марковна и посуровела:
— Неужели, столько раз прочитав, не понял?
На пляж уже подтягивались первые отдыхающие с детьми; в трусах и панамках, а совсем карапузы — так и голышом, они звенели, подпрыгивали, топали пухлыми, в перевязочках, ножками под строгими и нежными взглядами матерей… Нет, это понять было невозможно.
— Моя мама говорила, что для женщины самое ужасное — потерять ребенка, — пробормотал он. — Вот у вас есть дети? Вы могли бы… — он не договорил, постеснялся.
— Самое ужасное — потерять не ребенка, а себя, — четко и раздельно произнесла Настасья Марковна. — И это единственное, что нужно по-настоящему понять в этой книге.
— Вот это я как раз понимаю! — взволнованно заговорил Илья.
— Очень хорошо понимаю! Просто я не знаю, где они силы брали на такое, вот что! Я вот тоже хотел — ну, это — воспитать в себе такую силу. Ну, не такую точно, а вообще…
И его неожиданно прорвало. На одном дыхании он вдруг вывалил так и стоявшей напротив практически незнакомой женщине в мокром купальнике все свои страхи, надежды и сомнения, одолевавшие последние пару лет, — и никому не понятные подвиги вроде геройского заплыва и бесславного обморока на физкультуре. Говорил, внутренне обмирая: вот сейчас она снисходительно улыбнется и покачает головой, демонстрируя, какой он маленький дурашка со своими детскими выкрутасами, и привычно, по-взрослому ободрит несмышленыша: сейчас, мол, ты еще не понимаешь, что все это пустяки, а когда вырастешь… Илья даже не пытался разобраться, почему ему вдруг таким важным показалось мнение чужой старушки, — просто говорил и говорил в напряженно-внимательное лицо… Она была совсем некрасивая, кожа — как старый пергамент, глаза темно-серые, ничем не примечательные. Рядом с ней не ощущалось ни особого умиротворенного спокойствия, ни простой земной надежности, как рядом с мамой или раньше с бабулей, — наоборот, Настасья Марковна создавала вокруг себя невидимую зону напряжения — но напряжения притягательного, будто родственного. Он даже представить себе не мог, что рассуждал бы о таких непривычных вещах с мамой, сразу начавшей бы любовно ерошить ему волосы и спрашивать об учебе, или с покойной бабушкой, которая до самой смерти была озабочена лишь степенью готовности внуков немедленно поесть вкусненького. А тут стоял — сам полуголый перед полуголой же почти что бабкой — над крепко спавшей на животе сестренкой и сыпал вопросами без ответов, главным из которых, как ни крути, а оказывался один: зачем? Зачем все это, если все равно закончилось тюрьмой и костром, а и не костром бы — и без того ведь все умерли! Бились, словно Дон Кихот со своими мельницами, — и давно ушли в землю навсегда, как и те, кто сражался по другую сторону! Тогда — зачем? И сила растрачена — на что?