Последние годы, по возвращении, застряла в нем одна странная, неожиданная заноза: вдруг показалось, что, привыкнув к бесконечным вольностям ставшего родным авангарда, он как бы утратил классические навыки. «Да не пиши ты меня Женщиной-Танцем! Или Женщиной-Зимой! Напиши ты мой нормальный портрет, с руками и ногами — и чтоб лицо было на голове, где ему и положено! Ты что — разучился?» — истерила молодка-любовница, красиво позируя на диване. Он хотел угодить ей, злился на нее и себя, похабно орал, швыряя палитру через всю студию, — и с ужасом видел неудачную компоновку, слишком длинные руки с не поддающимися никаким усилиям кистями, невыразительное, плоское лицо, совершенно не желавшее дать какой-нибудь убедительный рельеф или хоть проблеск жизни… «Кто разучился?! Я?!! Да что ты можешь понимать! Я — Щеглов, к твоему сведенью!» — рычал Алексей и чувствовал, холодея, что именно разучился, разучился тому, что казалось раньше самой простотой, от чего бежал, презрительно кривя губы… Он рассорился с женщиной, не завершив портрет, придумал приличный предлог — она-де слишком требовательная и вздорная — и выставил вон из своего дома и жизни, причем с отчетливым сожалением, потому что не успел переболеть ею до конца и с удовольствием еще месяц-другой повозился бы… Долго мучился, пытался делать карандашные зарисовки, — собаки, деревья — как в детстве — но ни в чем не повинный зверь сам собой превращался в нечто лоскутное с множеством когтистых ног, а дерево представало клубящимся вихрем… Он так видел. Он теперь так видел. Убеждал себя, что умеет распознать и запечатлеть суть, а работа над бренной формой — удел посредственности, верил в это — не вешаться же! — но становилось вдруг жутко иногда, когда даже клубком свернувшаяся на диване чужая кошка отказывалась послушно перекочевать на белый лист как была, без лишних глаз и женских волос…
Где-то сбоку послышался четкий стук острых каблуков, больной хотел позвать: «Аля!» — но с трудом выдавил лишь сиплый жеваный звук. Каблуки приблизились, в темноте над лежащим кто-то склонился — и отчетливо нависла чужая, будто незнакомая аура. Почему он сразу понял, что это не она? Запах! Да, да, запах — душный и тяжелый, женский. Алины духи он знал: они пахли весной — южным ветром, лопнувшими почками, первой легкой грозой, яблочным цветом… Эту весну она всегда носила с собой, как вечную молодость. Над ним стояла не Аля — кто-то другой.
Алексей в ужасе открыл глаза, увидел только тьму и вдруг парализующее испугался, что ослеп, — ведь только что, когда он спускался за лекарством, был замечательный пасмурный, но сухой осенний день — с листвой цвета карри и старого лимона, с высоким простоквашным небом в брызгах райских яблочек! Он вздрогнул, рванулся сесть, бурно дыша, простер руки — и будто мазнул кончиками пальцев по чему-то рыхлому, сразу отпрянувшему… Голос прорезался, и несчастный гулко протрубил: «А-аллю-у!!». Шаги, приподнявшиеся с каблуков еще выше, на цыпочки, с шуршанием унеслись, ясно скрипнула туда-сюда дверь, но зато он теперь знал, что со зрением все в порядке, потому что одновременно с дверным скрипом мелькнул тусклый, будто дальний свет. Он сидел на диване, свесив ноги и едва переводя дух.