– А кто она? – спросила Ева Марковна.
– Маруся Мильгром, дочка хлебника, – охотно сообщила ей Тамара. – Он когда-то с папой работал.
– Мильгром? – Ева Марковна подула на угли в утюге. – Так я его помню. Ицхак из Житомира, сын Айзека.
– Он теперь Игнац Альбертович, – сказал Владимир.
– Во как! – Мать подала Владимиру выглаженную рубашку. – Надевай.
Бережно сняв редингот, Владимир надел рубашку. Мать помогла ему застегнуть пуговицы и вдеть запонки в рукава.
Подавая брату заштопанный носок, Тамара заметила:
– Раз уж ты ради премьеры купил редингот, мог бы и носки…
– Ладно тебе! – сказала ей мать и спросила у сына: – Пьеса-то о чем?
– Из студенческой жизни, – ответил он.
– В стихах, – дополнила сестра. – Вчера ночью он ее переписал и главную героиню переименовал в Марусю.
– А ты откуда знаешь? – покраснев, возмутился Владимир. – Читаешь мои рукописи?
– Ты на кухне черновик оставил. Я думала: для меня, – невинно оправдалась Тамара.
– Ладно вам! – сказала мать. – Если в стихах, то Марусе понравится… – И, поцеловав сына в лоб, благословила по-еврейски: – Гот беншон ир!
А сестра напомнила:
– Хотя бы на сцене не выпячивай нижнюю губу…
Есть ли смысл снова описывать Одесский городской театр во всем его золотом и красно-бархатном великолепии? Тем паче, что в зале на полторы тысячи кресел было человек триста зрителей, не больше. Да и те без особого, почему-то, внимания слушали исповедь героини пьесы, которую играла все та же Анна Пасхалова:
Смотри, я без дороги,
Я заблудилась, я в потемках…
Но, в отличие от неукротимой и рисковой Монны Ванны из пьесы Метерлинка, роль «заблудившейся» Маруси в пьесе Альталены была не по ней, и Пасхалова вяло тянула свой монолог:
… От тревоги
Пред этой темнотой мне больно – ведь раздор
Вот здесь, во мне, внутри… давно! И до сих пор
Еще по-прежнему не ясно мне, что можно,
Чего нельзя, что грех, что истинно, что ложно…
Автор, одетый в новый редингот, при модном широком галстуке, с напомаженной волнистой шевелюрой, скуласто-темнолицый, с блестящими, как у цыгана, черными глазами стоял в это время за кулисой и смотрел через щель в зал.
Там, в третьем ряду, сидели его друзья и коллеги – Чуковский, Кармен, Трецек, тишайший Осип Инбер, милейший Петр Герцо-Виноградский, он же Лоэнгрин, и даже сам Израиль Хейфец. Наискось от них, в первом ряду, можно было разглядеть элегантного, с короткими усиками, Шломо Зальцмана из «Союза одесских домовладельцев», а во втором – оперного спивуна в расшитой украинской рубашке.
И хотя имя героини пьесы было знакомо почти всем присутствующим (отчего они легко понимали авторские подтексты), не их реакция интересовала Жабо и не их искали в темноте его глаза, когда Маруся-Пасхалова продолжала: