Агате нравилось быть жертвой, потому что она чувствовала, что детская наэлектризована любовью, самые жестокие разряды которой остаются безболезненными и несут живительный запах озона.
Она была дочерью наркоманов-кокаинистов, которые дурно обращались с ней и покончили с собой, отравившись газом. В одном доме с ней жил администратор дома моделей. Он подозвал ее и отвел к своей начальнице. Ее держали на побегушках, потом доверили демонстрировать платья. Она знала толк в ударах, оскорблениях, злых шутках. В детской они были чем-то совсем другим; так ударяет волна, так хлещет по щекам ветер, так шаловливая молния догола раздевает пастуха.
Несмотря на эту разницу, в быту наркоманов она набралась опыта по части полумрака, угроз, драк с ломкой мебели, еды всухомятку по ночам. Ничто из того, что могло бы шокировать юную девицу на улице Монмартр, не удивило ее. Она прошла суровую школу, и школа эта оставила на ее лице свой отпечаток — что-то нелюдимое, залегшее под глазами и у ноздрей, что с первого взгляда можно было принять за Даржелосовскую надменность.
В детской она в каком-то смысле обрела небеса своего ада. Она жила, дышала полной грудью. Ничто не внушало ей тревоги, и ни разу не возникло опасения, что ее друзья соблазнятся наркотиками, потому что они и так жили под воздействием ревнивого естественного наркотика, и принимать наркотики для них было бы все равно что красить белым по белому или черным по черному.
Случалось, однако, что ими овладевал какой-то бред; лихорадка искажала детскую в кривых зеркалах. Тогда Агата мрачнела и задумывалась, так ли уж безобиден таинственный наркотик, пусть и естественный, и не всякий ли наркотик в конце концов толкает открыть газ.
Сброс балласта, восстановление равновесия разгоняли сомнения и успокаивали ее.
Но наркотик был. Элизабет и Поль родились с этой фантастической субстанцией в крови.
В действии наркотиков существуют периоды и смена атрибутики. Эти перемены, это чередование стадий одного цикла происходят не скачками. Переход неощутим, а воспринимается промежуточная зона неустройства. Все беспорядочно перемещается, чтоб образовать новый рисунок.
Игра занимала все меньше места в жизни Элизабет и даже Поля. Жерар, поглощенный одной Элизабет, больше не играл. Брат и сестра еще пытались и злились, потому что ничего не получалось. Они не уходили. Они чувствовали, что не могут сосредоточиться, теряют нить грезы. На самом деле они уходили, но не туда. Привычные к упражнению, состоящему в выходе за пределы своего «я», они называли разболтанностью новый этап — погружение в себя. Интрига трагедии Расина вытесняла и заменяла механизмы, с помощью которых этот поэт осуществлял появление и исчезновение богов на Версальских празднествах. Их празднества от этого совершенно разладились. Погружение в себя требует дисциплины, к чему они были неспособны. Ничего, кроме потемок, призраков чувств, они в себе не находили. «Тьфу! тьфу!» — возмущенно вскрикивал Поль. Все подымали головы. Поль бесился оттого, что не мог уйти в мир теней. Это «тьфу!» вырывалось у него в раздражении, когда уже на грани Игры он был отвлечен воспоминанием о каком-то жесте Агаты. Он возлагал вину на нее и срывал на ней злость. Причина этой вспышки была слишком проста, чтобы Поль изнутри, а Элизабет со стороны ее обнаружили. Элизабет, которая тоже пыталась выйти в открытое море и сбивалась с курса, погружаясь в смутные мысли, ловила на лету повод вынырнуть из себя. Она ошибочно истолковывала любовную обиду брата. Она думала: «Он злится на Агату за то, что она похожа на того типа», — и эта пара, столь же неумелая в самопознании, сколь искусная когда-то в разрешении неразрешимого, возобновляла через Агату обмен оскорблениями.