– Перевернулись?
– С ходу! Я, значит, встал на ноги, гляжу – вылезают. Один, другой. У Митьки вся харя красная, крови как из барана, а шофер ничего, вылез, обошел вокруг машины. Ширинку расстегивает по малой нужде. Обмыли мы Митьку, вроде ничего, только зуб шатается да губа нижняя пополам лопнула. Шофер говорит: «Уходите, робята, а начальство будет спрашивать, не говорите, что со мной ехали». Сгребли мы свои манатки, мешки с луком, чемоданишко да пешедралом до станции. Митька, тот хоть бы что, идет да губу облизывает, а я затужил. «Пошто, – думаю, – с тобой связался, с мазуриком, доведешь ты меня до казенного дома с даровыми харчами». Ну а сам все ж таки иду, была, думаю, не была, а повидалася, все одно нехорошо. Пришли на станцию. Темнотища, как в овине, – у вокзала два фонаря горят, еле живые, да у магазина один. Зашли на вокзал, сижу я на мешках с луком, до того мне стало на сердце неловко, что прямо беда. Куда, думаю, на склоне годов ударился, где, какого лешева забыл? А Митька чемоданишко поставил. «Сиди, – говорит, – я сейчас». Побежал. Воротился, гляжу, опять карман оттопырен. «Вот, – говорит, – антигрустину принес, распечатывай, Африканович». Отвинтил казенную кружку от бачка, пирог вынул, наливает мне первому. Я было заотказывался, а потом думаю – один хрен, так с маху полкружки и дерябнул. Митька ржет, сукин кот. «Поглядел бы я, – говорит, – как ты, Африканович, с возу касманавтом летел». Я говорю: «Тебе, парень, больше досталось: вишь, губа-то как морковина стала».
Иван Африканович взял еще папироску, прижег, затянулся.
– Допили, значит, и эту, дело привычное. Пошел он про поезд узнавать. Захорошило у меня, вроде все и ладно, и небо теперь с овчинку, готов ехать везде, в самую что ни на есть Алма-Ату. Взял Митька билеты. А ты, друг мой, сам понимаешь, что первая колом, вторая соколом, а потом уж летят мелкими пташками. Я говорю, что надо бы еще. «Да вот, Африканович, – это Митька мне на ответ, – вот, Африканович, у нас, – говорит, – финансы кончились, давай мешок с луком, обменю ежели». – «Бери, – говорю, – шут с ним и с луком, все легче с одним мешком по вагонам валандаться». Взял он мешок и убежал, а поезд вот-вот, гляжу – люди, какие были, зашевелились. А Митьки нет и нет, как в воду канул. Гляжу, бежит. «Давай, – кричит, – остатний мешок, а ты бери чемодан да полезай». Только успел я закарабкаться, поезд взял да и пошел, проводница подножкой хлоп, а Митька орет мать-перемать, бежит за вагоном без всякого результату. «Ну, – думаю, – крышка. Отстал Митька от поезда. И билеты у него, и вино, и лук, у меня в кармане пусто, как весной на гумне». Весь хмель будто рукой сняло. Как делу быть? Сижу на Митькином чемодане, а потом, значит, к проводнице: так и так, товарищ с билетами остался, а я, мол, еду. Спасибо, девка хорошая попалась. «Ты, – говорит, – дяденька, спи пока, а утром я тебя, как только остановка будет, высажу». Залез я на самый верх, к трубе притулился да и уснул. Пробудился я утром, слез. Гляжу, проводница-то новая. Ходит, а на меня ноль внимания. Я и так, я и эдак. Хожу за ей, головой о железяки стукаюсь. Только заикнусь, значит, насчет моей высадки, а она уже в другом конце; вроде мне и совестно ей надоедать, а сам думаю: должны они меня высадить, раз посулили, должны – и вся недолга. Не высаживают.