– Вот у меня так точно было. Не прямо детей наших кровных губил мой Степан, а все дело наше общее, доброе, всех наших общих детей. Бабушка, ты сама поймешь: Степан стоял на большой должности, много ему было доверено. И я его, любимого, сама отдала под суд. Вот пять лет и летаю с цветка на цветок, ни к одному не спущусь, кажутся мне все после Степана пустыми. А если и не пустые, то как маленькие дети.
– Ах, и бедная же ты, Машенька!
– Так прошло пять лет, и вот пишет теперь, что больше не служит Зеленому Змию, у меня же просит прощенья и возвращается, подумай, бабушка, возвращается!
Уланова обе руки положила на плечи Мироновны и в упор лицом к лицу продолжала:
– Ни про одного человека не можем мы сказать, что с ним будет впереди, а вы вот про весь свет говорите: свет кончается. А я вот получила письмо и, если судить по себе, тоже всем теперь буду говорить: свет начинается!
– И впрямь, начинается! – добродушно ответила Марья Мироновна.
Она до того обрадовалась, что Степан возвращается, до того ушла от своей печали в радость милой ей женщины, что о своем большом деле на эти минуты вовсе забыла. Она обняла Машу, поплакала с нею от радости, выспросила все о Степане: и сколько лет ему, и чем он занимается, и как спасся он теперь от Зеленого Змия. И только уж, когда пошла проводить Машу, на ходу показала комнатку, где стоял ее черный гроб. Уланова узнала в нем тот же самый знакомый карбас, черный, с белым черепом и скрещенными костями. И, скользнув привычным для женщины внимательным глазом, заметила большое окно против гроба и что у окна стояло весло.
«Как же это так, – подумала приметливая женщина, – если она в затопление не верит и ждет огня, то зачем же все-таки она сюда прихватила весло?»
Месяц еще ярко светил, когда Маша Уланова выехала с Карельского острова. Гнедая лошадка домой бежала без понукания, и Уланова снова вернулась к тому же вопросу: как это можно так верить в конец света, обречь себя на огонь и не забыть на случай ошибки весло?
– Как это может быть, – спрашивала Уланова себя, стараясь по себе самой понять душу Мироновны.
И вспомнила Уланова, что, отдавая Степана под суд, она не для себя это делала. Не будь у нее такой веры, что революция наша обновит мир и что только с чистой совестью можно идти в этот новый мир, то разве могла бы она оставить друга своего, какой бы он ни был: больной, или пьяница, или что еще хуже?.. Нет, никогда!
«Но как же, – подумала она о теплом местечке, где лежало сейчас письмо, – как могло явиться это письмо, как мог вернуться к ней Степан, если она сама от него тогда отказалась? Значит, он понимал хорошо и тогда, что она ради правды его отдавала под суд. И я разве столько лет не хранила в тайне надежду на его возвращение? Могло же это вместе быть: и что отказывалась от него, и что вместе с тем и ждала!