— Верно, чувствуют, — согласилась долгоносая, стихая. — Как-то я села одаивать. Аппарат-то сняла, а подойник подставила. А она чего-то все боком движет. Я ей говорю: «Ну стой, ведьма пестрая!» Она ко мне повернулась, посмотрела на меня так ласково, а ногой как брыкнет — весь подойник с молоком наземь.
— А у меня раз теплой воды под рукой не было, — сказала белесая, — я ей вымя прохладной смыла. Так что ты — обиделась! Ни капли молока не дала. Я выпрашивала, вымаливала — чуть нацедила. «Ах ты, моя родная, — думаю, — я те в другой раз рушничок с ягодками принесу».
Потом мы катили по асфальту среди ухоженных, по-весеннему свежих нив. В их зелени жирно чернели и убегали проселки, обсаженные тополями. Белели усадьбы совхозов с элеваторами, механизированными токами. И казалось, что это южнорусская, ровная до горизонта степь, качающая на себе села, стада. И только предчувствовалась за туманами близость огромной реки.
— На пароме я прислушивалась к этим женщинам, деревенским, — говорила Людмила. — Я деревни совсем не знаю, я же городская! Это бабушка была деревенской, да и она переехала в город. Но однажды, когда я училась в консерватории, побывала в колхозе. Целое лето на ферме. Даже корову доила. И тогда я наблюдала этих женщин: их обидчивость, недолгую злобу и кротость. Их готовность откликнуться на чужие слезы, на чужое веселье. И труды, труды без конца! И я думала: «А я? Другая я или нет? Родные они мне или чужие? И кто я для них? Могла бы вот так ссориться и тут же мгновенно мириться? Выкладывать по утрам на общий суд свои домашние заботы?..»
Я смотрел на нее, горожанку, на ее пышный бант, на ее туфельки и длинные, гладкие, розоватые пальцы с яшмовым камнем. Старался представить, как идет она мимо рогатых голов, неся в полутьме драгоценное мерцающее ведерко. Корова слезно раскрыла на нее свои черно-голубые в переливах глаза. А она скребком касается коровьего бока, и бок искрится от ее прикосновений. Корова стоит в сумерках, будто окована тонкой медью.
— Я думала, если бы я родилась в глухомани, в селе, и не знала бы никакой другой жизни… Ни консерватории, ни оркестра с лаковым мерцанием скрипок, с дирижером, взмахивающим палочкой, ни ресторанной эстрады с этой пестрой мишурой песенок-однодневок, с зеркальным шариком в вышине… Если б ничего этого не было. Просто родилась бы в беленькой мазанке с половичками и ковриками, с дымной печкой, с запахом огня и скотины. И девичество бы мое — на этих проселках, гулянках, в этих клубиках с бильярдами. И наконец, знакомство с трактористом или шофером. Деревенская свадьба, замужество. Ребятишки. И нескончаемый ворох забот — о детях, скотине, о хлебе насущном. Может, муж придет… Но это он ради получки, после трудных, рабочих дней. Я его раздеваю, укладываю. И, может, вдовство под старость — среди тех же проселков… Укутана в старушечий серый платок, в стоптанных валенках, сижу у окошечка. Могла быть и такая судьба. Ведь за этими хлопотами у женщины долгий век! За этими хлопотами женщина доживает до глубокой старости, потому что нельзя их прервать ни на час. Это мужчин носит по разным странам, по войнам, а женщинам от хлопот не оторваться…