Пише с удовольствием слушал, когда Мицци вдруг принималась описывать ему его собственную наружность.
– Рассказать тебе, какой ты? – начинала она.
По-видимому, ей иногда казалось, что он маленький мальчик, ее сынок. В движениях ее ладони, когда она его гладила, было что-то бесконечно ласковое, усыпительное. Она считала, что Пише не использует своей красоты.
– Ты красив, да. Но ты мог бы быть еще красивее. Ты горбишься. Я знала парней, которые никогда не морщили лоб.
Было видно, что она сильно к нему привязалась. Все чаще стояли у нее на глазах слезы нежности, грустные слезы короткого счастья, когда она смотрела на Пише.
Она скрывала их. К числу ее немногих коренных убеждений принадлежало то, что женщина должна быть веселой, если она хочет удержать мужчину.
И все же тяжесть любви постепенно искажала ее добрый характер. Она придиралась к своему любовнику. Она досаждала ему упреками. Такой любовью Пише мог бы восхищаться, только читая о ней в книге.
Иногда вечером показывали фильмы: «Маленькую фермершу» с Дороти Уолф, «Дочь Пиомаре» с Гвендо-лен Лиер.
В центре каждого фильма стояла американская девушка, пепельноволосая, наряженная в последние выдумки Парижа, – пленительное существо, истый кумир толп, – скользившая по экрану с такой легкостью, что не оставалось никаких сомнений, что жизнь ее сплошной праздник. Пише пожимал плечами.
– Неплохой способ усыплять классовую бдительность! – бормотал он, оглядывая зрительный зал, наполненный лакеями и матросами.
Одинокий мальчик вслух комментировал поступки и наряды красавиц.
В антракте Пише посмотрел на Мицци. Она плакала.
– В чем дело? – сказал он тоном, который показывал, что он не одобряет такого рода чувствительность.
Они вышли на палубу.
Она не хотела говорить.
– Тебе это покажется глупым…
Но потом сказала:
– Мне грустно было смотреть на всех этих Дороти Уолф и Гвендолен Лиер. Вот, может быть, я буду получать долларов пятьдесят, спасибо тебе. Но это значит – прощай экран. Я всю жизнь мечтала стать киноактрисой…
– Боже мой, – воскликнул Пише, искренне пораженный, – ты помнишь моего гамбургского приятеля, которому ты еще так понравилась?
– Этот маленький? – сказала Мицци, скроив презрительную мину. – С еврейским лицом?
– Ну да! Это же был Чарли Чаплин. И добряк Пише посмотрел на Мицци с сожалением и любопытством.
– Ты ему здорово нравилась, – прибавил он.
У Мицци сделалось растерянное лицо.
– Это еще ничего не значит, – пробормотала она.
Пише поднял голову и свистнул с видом: вы можете отказывать мне в чем угодно, но позвольте мне знать то, что я знаю.