— Сколь ни говорю с альвами, всё убеждаюсь, что дураков среди вас нет, — император смерил его цепким тяжёлым взглядом. — Не рождаются, али повымерли давно?
— Перебили их — за столько-то лет, — честно ответил альв.
— Хорошо стало?
— Не уверен. Когда кругом слишком много умных, тоже плохо.
— Вот и я так думаю, что всему мера надобна, — как-то немного двусмысленно проговорил государь, и продолжал уже куда серьёзнее. — Из Синода весточку мне передали, скоро письму разводному быть. Понимаешь, что это означает лично для тебя?
— Понимаю, Пётр Алексеевич, — князь невольно ощутил печаль. — Сестра слишком умна, чтобы даром кормить родственников от казны и тем злить народ. Я догадывался о том.
— И оттого проект свой гилянский затеял?
— Именно. Я не вернусь ко двору, не заслужив сей милости по праву.
— А прочие?
— Прочие поймут сами, они тоже не дураки.
Тяжёлый, почти физически ощутимый взгляд государя сделался теплее.
— Ты изменился, крестник, — сказал он. — Ранее глаз поднять не смел, целые кружева из слов выплетал. На прочих глядел, как на навоз. Теперь, вижу, совсем у нас освоился. Не наглеешь — тоже хорошо. Может, скажешь, что тебя изменило?
— Я учился у всех, кого узнал за этот неполный год, — признался князь. — В том числе и у вас.
— Какой же урок извлёк?
— Гордыня — смертный грех, — с улыбкой, глядя своему крёстному в глаза, ответил альв. — Так уверяет Священное писание. Лично я сделал вывод, что гордыня — мать всех грехов. Вот, пожалуй, то, что изменило меня сильнее всего.
— А. Тут ты прав, — государь с глухим стуком открыл дверцу низенького шкафчика, стоявшего по правую руку. — Россия-матушка из кого хошь грех сей вышибет. До недавней поры думал, что я один такой, с кем она не совладала. Вот, глянь-ка, — он вынул из шкафчика и водрузил на стол плоскодонную немецкую корзинку, плотно уставленную бутылочками и горшочками с привязанными к горлышкам бумажками. — Видишь, чем я жив отныне? Ем по часам, почти одно постное, микстурами по уши заливаюсь. Тошно, а терплю. В молодости нагрешил, теперь отвечаю.
Лицом, голосом, интонацией, да и всем своим видом он сейчас являл собой живую аллегорию отвращения и подспудного гнева. Само собой, в поедании постных кашек вместо хорошо прожаренного куска мяса и питии микстур вместо вина приятного мало. Альв тихо порадовался, что Пётр Алексеевич, побывав на пороге смерти, понял одну простую истину: ему не двадцать пять лет, а пятьдесят два года. В конце мая[29] будет пятьдесят три. Для человека его рода занятий, обладающего такой коллекцией предосудительных привычек и недолеченных болезней, возраст более чем внушительный. Ему действительно придётся всю оставшуюся жизнь сидеть на лекарствах и не допускать даже мысли о нарушении строгого распорядка. Но князь крепко сомневался, что причиной тому была жалость к самому себе.