Языки – тоже шанс куда-нибудь вырваться, говорит мама. Она, особенно на первых порах, пробует его оживить: смотри, Матюш, какая хорошая в Москве осень, у нас такой не было, листья под ногами, помнишь, маленьким, ты любил делать “шурш”? Река здесь, конечно же, никудышная, зато растительность – совсем другая, чем в Ленинграде, – богаче, южнее, смотри! И солнца больше, тебе ведь нравится солнце. Но с мамой они оказываются вдвоем лишь изредка – в Москве она почти неотлучно находится при отце.
Отцу под семьдесят, успехов уже, разумеется, никаких, он понемногу распродает вещички – картинки, блюдечки – отец любит предметы старого быта, подлинной материальной культуры – и читает лекции для молодежи: общество “Знание”, пережитки СССР.
Молодежь какая-то, удивительно, все же ходит его послушать, но слушает не вполне так, как лектору бы хотелось.
– Нина, они на меня смотрели, как на старушку с ясным умом, – жалуется отец.
В речи отца возникают новые для него словечки: “посюсторонность”, “внеположенность”. Доклад о Лермонтове он озаглавливает: “Траблмейкер русской литературы”, хотя английского и никакого другого иностранного языка не знает. Хочет нравиться молодежи.
Мама тоже пробует подработать – берет в издательствах рукописи, корректуры.
– Русский язык, – говорит отец, – не язык редакторов и корректоров…
Она тихо уходит на кухню. Здесь телевизор. Советские фильмы, до– и послевоенные, черно-белые во всех отношениях. Матвей не может понять: как она смотрит такую чушь? – Не выключай, просит мама, тут нечего понимать, тебе не нравится – и к лучшему, что не нравится, но все же не выключай, оставь.
* * *
Вот еще: с наступлением больших перемен отец сделался очень набожным. Всюду, во всех компаниях, стал рассуждать о вере – ни с того, ни с сего, откровенно, нецеломудренно. Тогда вообще все внезапно задвигалось, зашумело, поехало, не стало хватать еды. С тем же простодушием, с которым он забирал себе лучший кусок – Матвей вырос, а он голоден, стар, – отец рассуждал о личном спасении. Одни спасутся, другие – нет.
В Ленинграде он был католиком, а по приезде в Москву внезапно заговорил о том, что европейская культура внутренне разрушительна, переметнулся в старообрядчество – несколько раз съездил в церковь у Рогожской заставы, очень привлекательным показалось ему это сочетание слов. “Стоя на рогожке, говорю, как с ковра” на некоторое время стало любимым его выражением. Приобрел привычку говорить на -ся: “смеялися”, “удивлялися” – не прижилось, “посюсторонность” оказалась более органичной.