Скажи на милость, Гитта, каким тебе больше всего запомнился Хельригель? Как он выглядит в твоем воспоминании? Как одет? Что делает? В какой ситуации?
Как выглядит? Как Икар, когда у него растаяли крылья. Во время паденья. Как одет? Набедренная повязка и ничего больше. Что делает? Да простирает руки к тебе. Что ему еще делать? Голь на выдумки хитра. Я могла бы, конечно, сказать, что вижу его на спортплощадке. На перекладине. Он подтягивается. Никто не может столько раз подтянуться. Как это у него получается? Да он просто тянет руки к тебе. И его подтягивает к тебе. Вверх. Вот как я отчетливей всего его вспоминаю. Сейчас. В эти минуты. По чистой правде.
Девочка! Зачем ты расточаешь отпущенную тебе долю воображения на самый бессмысленный из всех видов ревности?
Когда наша тюрьма на колесах остановилась, когда мы увидели, что произошло, мы оба, рыжий и я, вновь затащили мешок в угол кузова. И стояли теперь на нем. И болтали о возможности как-то выкрутиться из этой напасти.
На этом дело не кончилось. К нам пересел «великий мыслитель» и занял наблюдательный пост покойника. Он надел очки от противогаза. С петлями вместо дужек. С первого раза у него ничего не вышло. Он был пьян в дымину. Но держался неестественно прямо. Прямой в спине, но слабый в коленках. Когда очки наконец сели как положено, он обернулся к нам. И при этом ударился головой об угол шкафа. Каска защитила его голову от удара. Мне было велено доложить, как все произошло. Он, вероятно, уже знал, что я не пил вместе с полицаем. Короче, я доложил: «Когда вы, господин обер-фельдфебель, призвали его к порядку, у него произошел моральный срыв». Рапорт вполне удовлетворил обер-фельдфебеля. Он велел доложить то же самое капитану, строгость и порядок должны господствовать всюду, и среди солдат, и в самой комендатуре. Из чего я заключил, что он, по всей вероятности, был недавно комендантом в каком-нибудь поселке. Снова обратясь лицом к двери, он изрек, что наглядность есть мать обучения. И пожелал наглядно убедиться, легко открыть ручку или трудно. Склон мы уже проехали. Дверь распахнулась наружу. «Великий мыслитель» стоял в открытых дверях. Прямой в бедрах, слабый в коленках. И, размахивая руками, принялся декламировать:
Широк мир внутренний, и тесен внешний:
Легко в душе ужиться могут мысли,
Но резко здесь должны столкнуться вещи
[2].
Девушка довольно чувствительно толкнула меня в бок. Она вскочила быстрей, чем я. Мы за маскировочную куртку втащили пьяного в машину. Когда я закрыл дверь, он уже сидел на дне кузова и голова у него моталась из стороны в сторону. Человек в люке следующего за нами танка яростно постучал себя пальцем по лбу. А что было бы, свались и обер-фельдфебель из машины?! Они же видели, что силенка у меня кой-какая есть. И обвинили бы меня в нападении на вышестоящего. И я мог бы оправдываться как угодно. Подозрительным я и без того им казался. Прикончили бы и меня, и девушку. По одному делу, так сказать. Возможно, даже не отомкнув цепочку, которая нас связывала. Неплохая, скажете, смерть?! И впрямь неплохая. Но смерть, она и есть смерть. А девушка, оказывается, была так же умна, как и красива! И надумай мы оба выпрыгнуть, боком, и прочь отсюда, нам бы и на метр не отбежать. Они успели бы нас пристрелить, покуда мы падаем. А так мы вроде бы набирали очки. Очки надежды. И продолжали набирать. Без шума, умненько, за счет «великого мыслителя».