Я побрел обратно к избушке. Я увидел Любу. Она стояла по грудь в воде и мылась. Я видел, как бежит по пруду невысокая волна. Насчет избушек и вообще деревянных домов в России у меня уже накопился кой-какой опыт. Кладовая у них часто под землей. Прохладней, чем наверху. И откидная крышка над ней. Чаще всего чем-нибудь прикрыта, замаскирована. Носком сапога я разворошил сено. И нашел то, что предполагал и на что надеялся. И крышку нашел, и погреб. В нем — чугунок. С крышкой. В чугунке — ящичек из темного дерева и коробок — из светлого. В темном — крупа. В светлом — соль. Слиплась в комки, но все равно соль. Крупа чистая, крупинки одна к одной. Добрые люди, которым все это принадлежало, сказали бы, наверно: берите и ешьте. Если прибавить энзе из моего мешочка. Две банки сала. И хлеб из карманов… Короче, день наш, век наш. А завтра посмотрим.
Все, что мы могли употребить на ужин, все наше богатство я выставил на стол. Потом сложил, как надо, жерди, наколол щепки и разжег наш очаг. А в довершение всего я еще нашел колодец. И даже недалеко от избушки. Яма, выложенная камнем, неглубокая такая. Дно видать. Можно черпать воду ладошкой. На дне лежала белая тарелка. Разбитая пополам. Вода прозрачная. Отражает мое лицо. Оказалось, что лицо у меня немыслимо большое, и веселое, и вымазанное черным. Я ведь долго возился с закопченным чугунком. Вспомнился обрывок знакомой песни. В этот вечер он вспомнился мне еще один раз, но уже в другом настроении. Но я не запел его, этот обрывок. Сейчас не запел. У меня и без того было такое ощущение, будто я проглотил целый орган. Радостное ожидание пело и бушевало во мне, как прелюдия. Да, пожалуй что так.
И когда я вспоминаю все, что было, мне становится ясно, что это был самый прекрасный миг моей жизни. Самый прекрасный. Пусть это не покажется тебе обидным, Гитта. Это пусть не покажется. Но та Люба, которая вернулась, когда я бдил у стола, будто святой Николай, была совсем другая Люба. Сперва я подумал, что у нее опять разболелось бедро. Но тогда она скорей всего прижимала бы к нему руку. У нее был сломленный вид. И медленными шагами она приближалась ко мне. Поглядела на меня так, словно хотела сказать: взгляни и ты на меня. Взгляни, какой я стала. Глаза у нее были широко распахнуты. Будто от страха. Взгляд стал какой-то блуждающий. И я увидел, что она плакала. А теперь больше не может плакать. Не сознавая, что делает, она скомкала в руках белые шерстяные носки и бросила их в чугунок. Словно надумала отварить. Сидевший у меня внутри орган оборвал игру. На просеке воцарилась мертвая тишина. Моя мать молилась так: Благословенна дева Мария. Шепотом. Она всегда молилась шепотом…