Коридоры смерти. Рассказы (Ерашов) - страница 208


…А сегодня, два с половиною года спустя, тот же секретарь обращался к студенту третьего курса Холмогорову на «вы», говорил официально, напористо, загодя отвергая любые возражения, и Сергей, старший сержант запаса, зная теперь, что секретарь имел звание майора — воинская же субординация долго не выветривается после демобилизации, — понимая, чем грозит ему, студенту-коммунисту, да еще вдобавок полуеврею Холмогорову, и сам отказ, и тон, каким этот свой отказ он произнесет, сказал: «Давай бумагу. Я тебе напишу… Не речь, а объяснение — как я тебя послал…» И спокойно, внятно пояснил, куда послал.

Секретарь не заорал, не бухнул кулаком по столу. Он пожевал папироску, поднялся, положил руку ему на плечо. «Иди, Сережа. Ты у меня — не был, я тебя — не видел, разговора никакого не происходило».

Он рассказывал Соне уже поздно вечером, на скамейке Бауманского скверика, возле дома; Соня плакала — от всего, что происходило вот уже четыре года, начиная с января сорок девятого, и от собственного поступка с рюкзаками — их редко покупали, продавщица могла запомнить, — и от страха за Сережку — мало ли чего сказал секретарь, кроме него ведь есть и другие, с кем могли кандидатуру Холмогорова согласовать, и от ужаса за папу, за маму, за брата Гену и жену его, Белку, и от жалости к нерожденному своему ребенку… Она плакала и гордилась мужем, Сергеем, настоящим мужчиной, и целовала его, и спрашивала, будто бы он мог ответить, спрашивала, что же будет, Сережа, что будет со всеми нами.

«Как ты додумалась, почему пришло в голову насчет рюкзаков?» — запоздало удивился он. «Не знаю, не знаю, — отвечала Соня, — словно прозрение какое…»


Да, походило на прозрение, вспышку, наитие, думал Сергей, лежа рядом с уснувшей наконец Соней, он держал руку на твердой, желанной груди, и, когда отнимал руку, чтобы закурить, Соня бормотала: «Куда ты? Обними меня», — и он послушно клал осторожную ладонь обратно, а курить ему хотелось невтерпеж…


Слухи ползли, клубились, змеились по Москве, где жили, по Сережкиным сведениям, около двухсот тысяч евреев, да, прикидывал он, примерно столько же причастных: полукровок, вроде него; иноплеменных супругов; кроме того, причастными были, разумеется, и отнюдь не принадлежащие к племени Иудейскому просто порядочные, искренне сочувствующие интеллигенты, кого больно затрагивало происходящее… Значит, будем считать, минимум полмиллиона, десятая часть населения столицы… И они собирались «не более двоих», как гласила печально-ироническая заповедь, встречались по возможности не в квартирах, где могли подслушать, а на бульварах, в лесу на лыжных прогулках — шушукались, обговаривали, предполагали, пугались, ерепенились, дома писали бессмысленные, опасные письма и рвали в клочья, они преувеличивали, преуменьшали, успокаивали и пугали себя, теряли веру окончательно и робко ее обретали, а то лишь старались делать вид, будто веру обрели… Слухи клубились, множились, дробились, обрастали подробностями, похожими на реальность и заведомо фантастическими.