Я не знал, куда мне деваться, никогда еще не испытывал такого липкого стыда, но что делать — только напускать удаль: дескать, нам не впервой… Так я и сыграл перед Елховым.
— Будем подбивать бабки, — оповестил председатель. — Остался ишшо Максим-хрен-Сергеич, наш уважаемый наркомфин, счетовод то исть. Этого я нарошно домой отпустил с утра, чтобы обедню не портил. Толковать с ним проку нет: скажет «пятьсот» и не отступится, хоть кол на башке, хоть убей. Его не припугнешь, помощником прокурора был, за взятки выперли, законы — все наперечет и досконально, говорить с ним — что против ветра струю пускать. Дьявол с ним, процентов двести тридцать к плану мы с тобой наколотим, на среднем уровне, в стахановцы не вылезти, деревня лесная, базар далеко. Будем считать, остались не охвачены трое: Сонька Реутова, Елена да Никитишна. Завтра их с утра примемся уделывать сурьезно, а пока на севодни — точка. Гляди, скоро шесть, на перекличку будут выволакивать. Рапортуй: одна баба осталась неохваченной.
— Врать не стану, — сказал я. — С какой радости? Завтра завершим и доложим честно.
— Гляди, с тебя спрос, — сказал, усмехаясь, Елхов. — Я-то вить так, доброволец-помощник. Только не вломил бы тебе Хозяин, другие-то врать ох как станут.
— А чего ж тут врать? — я удивился. — Из восемнадцати хозяйств четыре не охвачено, да и то, сам говоришь, счетовода можно считать подписанным, значит, всего трое, одна шестая часть.
— Так-то оно так, — промямлил Елхов. — Тебе виднее, инструктор, понужать не могу. Айда на крылечке подымим, воздухом подышим божьим.
С крыльца мы тотчас убрались — там еще палило — и сели на трухлявое бревно у ворот, в тенечке. Пыльная улица глядела пусто, и пусто, голодно зияли окна, и редкие дымки над трубами не пахли настоящей едой.
— Бедует народ, — высказывался Елхов. — Сам посуди: в сороковом и то за палочки работали, хреновая у нас почва, нам бы не хлебопашеством заняться, а промыслом каким ни на есть, да мужики-то и до войны еще разбеглись кто куда, кто помоложе да пошустрей, а прочих война умела всех. Да промыслом и не велят нам промышлять, хучь по камню, да сей… Жалко мне их, баб, троих тольки не жалею: продавщицу ту блядешку, да Никитишну, да вот Ульяну твою — подстилка для кажного, всё вкусу да выгоды ищет… Ну с Дуськой и Улькой управились… К Никитишне — мильтона завтра натравлю, будто имущество описывать, она еще раз ему свою кино покажет, а опосля дрогнет… Ленка, она грамотная, ее не обдуришь, я другим шугану: дров, мол, из лесу не дам, и лошадь не дам угород пахать, и с животноводства сыму, на поле кину, там и молочка не прихлебнешь, и на себе таскать борону станешь. Неохота мне Ленку стращать, да что поделаешь, Барташов… Вот с Сонькой, с Реутихой — беды, ребятишек у ней, слыхал, пять штук да мужик погибнул, и уж она сама такая баба трудящая, прям тебе обскажу, однако и ее надобно прижать, чтоб прочим неповадно. Я про медаль ей шарахну. Она хоть ту медальку двугривенным обзыват, а уж сама такая ей радая, такая радая, спасу нет. Прошлогод ей, ковды заём отрабатывали, посулил: отымем, дескать, медаль, аж самому Михал Иванычу товарищу Калинину отпишем прошение. Она знаешь как трухнула. И нынче согнется, я этот козырь напослед приберег. А жалко Соньку мне, честно тебе сказываю, парень.