— Пожарь сам, сынок. Я что-то устала…
Никогда я не видел ее такой растерянной и вдруг заподозрил, что дело не в сестрах. Мама сама почему-то не хочет, чтобы я поступил в военное училище. Это меня напугало: переубедить маму, если она чего-то не хотела, было трудно. Все рушилось. Я представил, какими глазами посмотрю завтра на Инку, но это не помешало мне думать о яичнице с колбасой.
Я вышел на кухню, распустил на сковороде масло и, когда оно закипело, положил толсто нарезанные кружки колбасы. Я смотрел, как они поджаривались, и ругал себя за легкомыслие. Потом я вылил на сковороду три яйца, подумал и вылил еще два. Пока я жарил и ел яичницу, я страдал от сознания, что ни на что серьезное, вероятно, не годен.
В комнате у мамы горел свет. Я подошел к двери и остановился на пороге. Мама сидела на кровати, и ноги ее в носках нелепого цвета не касались пола.
Она опиралась спиной о стену, губы ее были плотно сжаты, и верхняя прикрывала нижнюю. От этого заметней стали морщины вокруг рта и на подбородке. Неужели маму мог кто-нибудь любить так, как я любил мою Инку? Мне стало стыдно, и до сих пор стыдно за то, что я мог так подумать. Маме было сорок девять лет. На мой взгляд, не так уж мало. Но я знал: взрослых этого возраста называют еще не старыми.
— Мама, — сказал я. — Первый раз в жизни я по-настоящему нужен комсомолу. Неужели я должен отказаться? Ты бы отказалась?
Мама смотрела на меня так, как будто в первый раз видела.
— Володя, ты когда-нибудь брился?
Положим, я еще никогда не брился. И это очень хорошо было видно по шелковистым косичкам на моих щеках и по темному пушку над верхней губой. Но какое это имело отношение к тому, о чем я говорил?
— Ты очень вырос, — сказала мама. — Тебя трудно узнать, так ты вытянулся за этот год.
Другого времени, чтобы меня разглядывать, у мамы, конечно, не было. Я начал злиться.
— Ты не пойдешь завтра к Переверзеву, — сказал я.
— Пожалуй, не пойду… Не могу пойти. Но ты должен понять — это очень серьезно. Гораздо серьезней, чем ты думаешь. Надеюсь, ты понимаешь, что происходит в мире? — мамины запавшие глаза блестели в черных глазницах.
— Конечно, понимаю. Я же сам делаю в школе политинформации, — сказал я. Но судьбы мира в эту минуту меньше всего меня волновали. Я лягнул сзади себя пустоту, повернулся и пошел по комнате на цыпочках в лезгинке. Со стороны это, наверно, выглядело не очень серьезно. Но я не думал, как выгляжу со стороны.
Я постелил постель, и, когда закрыл окна и потушил свет, мама спросила:
— Ты еще не лег? Дай мне сегодняшние газеты…