А рассказать тебе сказку?.. (Порудоминский) - страница 103

— Александр, а куда Гоголь ушел?

— Какой Гоголь?

— Николай Васильевич.

— Он уже номер.

— Как — помер? Давно ли?

— Давно.

— Ничего, ничего не помню.

Больше Михаил Семенович уже не говорил…

Прах его привезли в Москву и похоронили на Пятницком кладбище, в одной ограде с Грановским.

— Да, сударь мой, стареем, — помолчав, говорит Пикулин. — Редеет круг. Помнишь у Пушкина: «Кому ж из нас под старость день Лицуя торжествовать придется одному?»

— Только не мне, — вяло смеется Афанасьев и покашливает, как бы в подтверждение.

— Ну, сударь мой, тут я с тобой поспорю!

Павел Лукич лишь недавно оправился после удара, волочит ногу.

Но Пикулин знает, что жить Афанасьеву недолго, и что в Ялту Афанасьев не поедет, и что, если даже поедет, не поможет ему Ялта. И Пикулин слишком громко смеется:

— Ишь ты, раньше батьки в пекло собрался! Тебе, сударь мой, сколько годков? Сорок пять? А мне через год полсотни!

Афанасьев улыбается и читает тоже из Пушкина:

Дни наши сочтены не нами;
Цвел юноша вечор, а нынче умер.
И вот его четыре старика
Несут на сгорбленных плечах в могилу…

— Ну, будет тебе, будет… — Пикулин встал с кресла, обнял Афанасьева за плечи. — Пошли, Александр Николаевич, к гостям.

Сад у Пикулина прекрасен, как и в былые годы.

Август.

Перед крыльцом, на просторных клумбах, разноцветным ковровым узором высажены астры.

12 августа 1871 года.

Афанасьев с Пикулиным выходят на крыльцо. Из сада тянет смолистым дымком. За столом у самовара Николай Михайлович Щепкин с женой; то и дело вскакивая с места, что-то кричит Кетчер.

На верхней ступени Пикулин берет Афанасьева под руку. Не в силах сдержаться, грустно повторяет:

— Редеет круг. Где они — «наши»?..

Кряхтя, начинает спускаться с лестницы.

— Не мы уходим, время наше уходит, — отвечает Афанасьев. — Уже новое время, новые люди.

Афанасьев думает, что «наших» нет уже давно и причина тому — не смерть, не возраст, не долгие разлуки.

Герцен умер в Париже 21 января 1870 года, Перед смертью, в забытьи, он все хотел идти куда-то, спешил, звал за собой.

Перед смертью Герцен встретился в Париже с Василием Петровичем Боткиным, тоже одним из бывших «наших», из «московских друзей». Встретились как чужие, без интереса, с неприязнью даже. Добродушная улыбка исчезла с лица Герцена, всегда открытого и ласкового, выражение глаз стало жестким. Василий Петрович, когда развеялись милые надежды на благие перемены «свыше», стал нападать на вольную печать, на «Колокол», потом и вовсе прекратил сношения с Герценом. Увидя Герцена, он закивал головою, забормотал что-то о старости, о хвори — «едва таскаю ноги, без костыля не могу». Герцен, плотно сбитый, порывистый и легкий в движениях, холодно смотрел на немощного, со злым лицом старика, но думал не о бессильных ногах его, не о костыле, — думал, до чего может одряхлеть человек в том главном, что составляло прежде жизнь его, — в искусстве, в науке, в политике. Герцен писал потом: ему стало «страшно, что люди, шедшие часть своего проселка вместе, расходятся под конец», ему стало страшно при мысли, что когда-то они шагали в жизни по одному проселку. Василий Петрович забормотал что-то об итальянской музыке — «тонко, тонко, изящно», а Герцен вспомнил, как некогда гуляли в Кунцеве… Над полем густыми роями висели комары, юный Васенька Боткин, слывший ценителем всего изящного, раскинув в стороны руки, бежал по тропинке и нежно выкрикивал: «Комарики! Комарики! Взгляните, какими изящными колонками вьются они над нами!» Потом у Герцена было вольное слово, европейские революции, «Колокол», он давно ушел с тех проселков, и путь его был широк и долог, — Васенька так и остался со своими комариками на прежних тропинках.