Чердак (Данн) - страница 43

Ненавижу ее – такая страшная со своим хвостом и челкой. Я в туалетном выгородке, боюсь, как бы она не пришла, и она является. «Эй, малышка, тебе ведь известно, что мы каждый день должны принимать душ, нас тут тридцать девок, иначе загнемся от вони. Ты принимала сегодня душ? Я не видела». Принимала, когда вы ходили на обед, хотя на самом деле не принимала, ни сегодня, ни вчера. Ничего этого я не произношу: она страшная и глупая. «Точно? Когда мы торчали в выгородке, от тебя ужасно несло, а все остальные душ принимают регулярно!» Может, от сыра, что нам принесли, – его оставили открытым, я унюхала. «Нет, не от сыра, а ты следи за собой, принимай регулярно душ, иначе протухнешь». Наверное, она права: два дня я потела, как лошадь. Но я на горшке – как она может так говорить, когда я на горшке, спустив трусы, шнуры впились в тело, юбка задрана гораздо выше колен, и я не могу ничего возразить. Мое лицо вспыхнуло, я не выхожу. Вскоре ворота отъезжают в сторону. Сейчас сюда придут. В выгородке только две девушки: Джойс и Голди. Они вместе сидят на полу и наблюдают, как я, пряча глаза, вылезаю из сортира. Я их дико ненавижу, а Голди, хихикая, шепчет: «Это все-таки был сыр».

Под ступеньками муравейник, существа такие крошечные, что я боюсь наступить на них даже в очках и на цыпочках хожу по цементу до того выдающегося дня, когда ничего не случилось, и часы обратились в собственное прошлое, превращаясь в особенную зелень молодого деревца на фоне особенной синевы неба. Минутой позднее появляется удивительное розовое облако, а небо такое же синее, и зелень такая же зеленая, и розовое на синем никогда не повторится, жди хоть тысячу летних дней. Не повторится суета на ступенях и в трещинах на дорожке, и я топчу и растираю маленьких существ без жалости, они вопят – я слышу, как они вопят, и меня больше не тревожит, что я их убиваю.

Мужчины питаться в кухню не ходят. Еду везут на тележках и подают тарелки в дверное окно. Привилегированные заключенные работают в кухне и внизу в конторе уборщиками. Когда я поступила сюда из Индепенденса, нас выстроили перед заграждением – в салатовых коридорах люди в «дангери» и белых рубашках, ведра и тряпки, будто женские волосы. Он был высок и черен, бицепсы с розовыми прожилками поперек пореза; я прильнула к нему, но он расправил мне пальцы, макнул в чернильную подушечку, оттиснул на бумаге и ушел – ни глаз, ни зубов.

Синюю форму здесь не носят. Шериф одевается в рыжевато-коричневую саржу, повязывает коричневый галстук, застегивает кожаный коричневый ремень с кобурой, водружает кремовую ковбойскую шляпу с коричневым кожаным бантом – со звездами, а не со щитами, – вместо ботинок сапоги. Его огромный живот перевешивается через ремень, в стыки ткани рубашки вшиты крохотные стрелки. Когда шериф поворачивается к нам спиной, то кажется шире троих мужиков, зад плоский до самой шеи, брюки с коричневой каймой на каждой ноге. Дежурит старый черномазый – типичный образ всех доверенных, кому обломилось трудиться в кухне, – там все угольки, здесь побелеть не получится. Джонсонсонскухни – так его зовут. Во время еды он стоит рядом с Роуз, и его коричневый череп сияет сквозь седую бахрому. Доброе старое лицо растекается вокруг носа в виде шпателя. Сигареты и конфеты, потому что он думает, будто она его дочь, или что она красива, или потому что три года назад умерла его жена, или потому что все уроды. Она курит наверху «Кэмел» и смеется над ним.