Жилюк улыбнулся, сказал:
— Вот она, наяву, однобокая твоя философия. Земля да земля! Так и индустрия, между прочим, тоже земля. Которая защищает и нас, и хлеб насущный. Почему заводы и фабрики? Да потому, что на поле не вырастишь станок, комбайн или трактор… Или танк. А без них, брат, съедят нас империалисты. Съедят вместе с паляницами и пирогами! А вот когда у нас будет чем давать им по зубам, тогда и хлеб наш будет цел, и села, как и города, не придется поднимать из руин, и памятников ставить таких, как вы ставите. Кинь оком дальше Великой Глуши — что там происходит? Так что, Устим Григорьевич, как говорил мудрец: палка о двух концах. На одном у нее хлеб, а на другом — меч. И разделять их нельзя.
Подъезжали к селу, к первым подворьям, и Гураль, чтобы все-таки его слово было сверху — такая уж натура! — кивнул:
— А мы, слышь, никогда этого и не забывали. Пусть не мечом, так косой, винтовкой или кулаком, скажем, делаем свое дело исправно. Однако хлеб, Степан, все-таки главное. С него начинается, им и кончается.
Пыльной улицей, обочь которой в бурьянах громоздились старые разваленные печи, а кое-где уже желтели срубы, поехали к площади.
На невысоком постаменте, казалось, прямо из земли, поднимался гранитный, с одной стороны отесанный обелиск, который все почему-то торжественно называли памятником. Где-то когда-то, еще до войны, когда постоянно занимался этим ремеслом, Гуралю приходилось видеть, что до официального открытия монументы надлежит прикрывать, вроде бы прятать от преждевременных посторонних глаз, и он тоже распорядился, чтобы отовсюду, со всех столов в сельсовете и правлении колхоза собрали красные скатерти, сшили их и накрыли их с Андреем произведение. И горел теперь обелиск, щедро подсвеченный солнцем, будто неугасающий костер.
В полдень, когда все собрались и больше ждать было некого, Иван Хомин, голова местной власти, от волнения сжимая в своих огромных руках фуражку, объявил митинг открытым.
— Сегодня мы, товарищи колхозники и опять-таки трудовая интеллигенция, — начал он, — отдаем дань тем, кто не пожалел самого дорогого, значит, жизни во имя нашей Советской Отчизны и народа. — Эту первую фразу он произнес как-то нараспев, даже сам удивился собственному красноречию, но дальше будто захлебнулся, нервный спазм сдавил ему горло, и он, забыв даже опустить покрывало, закончил: — А теперь, дорогие сельчане и гости, слово имеет, то есть будет говорить наш дорогой Степан Андронович, которого все вы знаете и любите как своего руководителя…
Легкие аплодисменты поплыли над площадью. Степан выступил вперед, напомнил, что следует открыть памятник, и брат Андрей кинулся развязывать веревки и стаскивать полотнище. И когда оно упало, глазам открылась густо испещренная строками фамилий каменная страница, на которой навеки были высечены имена павших. Вверху, вырубленная в граните, краснела звезда — Андрей, вопреки Гуралю, все-таки выкрасил ее в красное, а внизу, у самой земли, список венчали колосья.