Москва / Modern Moscow. История культуры в рассказах и диалогах (Волков) - страница 161

Еще примечательнее – и ближе к позиции Пастернака – случай поэта Николая Заболоцкого, творческая парабола которого – от авангардистской усложненности к подчеркнутой простоте – была в чем-то схожа с пастернаковской. Заболоцкий прошел и тюрьму, и концлагерь, на тяжелых принудительных работах надорвал здоровье, чудом выжил и после хлопот друзей (в том числе и Фадеева) был освобожден и смог вернуться в Москву в 1946 году.

Незадолго до своей смерти в 1958 году Заболоцкий говорил жене, что хотел бы написать поэму “Сталин”. Видя ее удивление, он стал объяснять, что Сталин – сложная фигура на стыке двух эпох. Он вырос в Грузии, где правители были коварны и кровожадны. Но учеба в духовной семинарии не прошла для Сталина даром, он впитал в себя влияние старой культуры. А вот в пришедшем на смену Сталину Никите Хрущеве этой культуры нет вовсе, поэтому ему легче с ней расправляться[105].

В этих размышлениях Заболоцкого, поэта-философа (и большого знатока грузинской литературы – еще одна общая черта с Пастернаком!), можно усмотреть перекличку с известной пастернаковской оценкой Сталина как “гиганта дохристианской эры”. Им обоим Сталин представлялся неким монументом на стыке и изломе двух цивилизационных эпох.

Заболоцкий пояснял жене свою идею так: “Пройдут годы, и от старой дворянской культуры, устоями которой мы и живем, останется так мало, что трудно будет ее представить. Вот так, как если бы от нашей с тобой жизни остались одни ножницы и лоскуток от шитья”[106].

* * *

Связь размышлений Заболоцкого о Сталине (и Хрущеве) с аналогичными раздумьями Пастернака весьма любопытна, но о ней почему-то мало вспоминают – быть может, оттого, что два этих великих поэта уж очень были несхожи как личности: внешне спокойный, рассудительный Заболоцкий, даже друзьям напоминавший бухгалтера, – и порывистый красавец Пастернак, о котором влюбленная в него Марина Цветаева говорила, что он похож сразу на араба и на его лошадь.

Заболоцкий был моложе Пастернака на тринадцать лет, и это помогло ему избежать многих дурманящих очарований дореволюционного символизма, среди которых одним из главных было, по наблюдению Владислава Ходасевича, ненасытное стремление “слить жизнь и творчество воедино”. О том же писал Пастернак в своей “Охранной грамоте”: “Это было понимание жизни как жизни поэта”. Он признавался: “Зрелищное понимание биографии было свойственно моему времени. Я эту концепцию разделял со всеми”.

Но далее Пастернак с редкой откровенностью сообщал, что признавал эту центральную для символизма идею только до тех пор, пока она “героизма не предполагала и кровью не пахла”. Уже в 1930 году, потрясенный самоубийством Маяковского, он мог сказать: “…ограничив себя ремеслом, я боялся всякой поэтизации, которая поставила бы меня в ложное и несоответственное положенье”.