Ахилл был в своей стихии. Он с ликованием бросался в битву и сражался, хохоча. Радость ему доставляли не убийства – он быстро понял, что ни один воин не сможет стать ему достойным противником. Даже два воина, даже три. Он не находил удовольствия в примитивной резне и убивал вполовину меньше людей, чем мог бы. Нет, он жил ради наступлений, когда на него неслась целая толпа. И вот тогда, уворачиваясь от двадцати метящих в него мечей, он наконец-то мог сражаться по-настоящему. Он упивался своей силой, будто скаковая лошадь, выпущенная на волю после долгого простоя в загоне. С невероятной, горячечной ловкостью он отбивал удары десяти, пятнадцати, двадцати пяти воинов. Вот оно, вот на что я точно способен.
Мои страхи не подтвердились, мне не пришлось часто бывать на поле брани. Чем дольше тянулась война, тем меньше надобности было в том, чтобы вытаскивать из шатров всех до единого ахейцев. Я не был царевичем, я не рисковал своей честью. Не был я и простым воином, которому надлежало соблюдать приказы, или героем, без которого другим в битве придется туго. Я был изгнанником, человеком без звания, без положения. Если Ахилл решал оставить меня в стане, это касалось только его одного.
Сначала я появлялся на поле брани пять дней из семи, затем три, затем – всего раз в неделю. А потом и вовсе только когда меня об этом просил Ахилл. Просил он нечасто. Обычно он вполне обходился тем, что бросался в гущу битвы один и сражался лишь ради собственного удовольствия. Но время от времени одиночество ему приедалось, и тогда он принимался умолять меня пойти с ним, нацепить загрубевшие от пота и крови кожаные доспехи, карабкаться вслед за ним по горам трупов. Быть свидетелем его чудес.
Иногда, наблюдая за ним, я вдруг замечал небольшое пространство, к которому не приближался ни один воин. Оно всегда было рядом с Ахиллом и, едва я начинал пристально в него вглядываться, делалось все светлее и светлее. В конце концов оно нехотя выдавало свою тайну – бледную как смерть женщину, что была выше всех рубившихся вокруг нее воинов. Брызги крови могли разлетаться во все стороны, но ни одна капля не попадала на ее светло-серое платье. Ее босые ноги, казалось, совсем не касались земли. Она не помогала сыну, ему и не нужно было помогать. Она – как и я – просто наблюдала за ним, огромными черными глазами. Я не мог понять, что таится в ее взгляде, то ли торжество, то ли горе, то ли и вовсе – пустота.
Но все становилось понятно, стоило ей заметить меня. Она скалила зубы, ее передергивало от омерзения. И, зашипев, будто змея, она исчезала.