— Спекся, болван! — процедил за своим баком Хитрый Пак.
— Шлепнуть его, и дело с концом, падла! — заявил Гурыня.
Пак не стал ему отвечать, зачем попусту нервы портить, и так уже до предела натянуты. Он неотрывно следил за люком. Даже глаза болели.
— Покаемся, братья! — истошно выкрикнул напоследок Буба. И завершил на совершенно истерической ноте, обращаясь почему-то не к башне, а к небесам, воздев руки к ним и задрав голову: — Приидите же, судии праведные! И покарайте нас!!!
После этого Буба, уже будучи в бессознательном состоянии, снова сверзился с трибуны. И снова в ту же лужу. Но теперь папаша Пуго ничем не мог ему помочь.
— Нехорошо! — сказал Хреноредьев. — Нескромно!
Вдвоем с Длинным Джилом они отволокли Бубу за ноги прямо к мусорным бачкам — пускай полежит, авось, прочухается. Но Пака с Гурыней они не заметили. Вернулись назад. Стали решать, что же делать.
— Разбегаться надо, — предложил Доходяга Трезвяк из-за трибуны.
— Я те разбегусь! — ответил ему Бегемот Коко. — Шкурник! Единоличник паршивый! Морда твоя кулацкая!
Трезвяк замолк. И надолго.
— Надо созвать женсовет, — предложила Мочалкина, — и поставить вопрос ребром!
Длинный Джил промычал ей нечто невнятное, постучал себя кулачищем по макушке и посмотрел в глаза — пристально, навевая тоску смертную. Мочалкина громко, с захлебом и причитаниями зарыдала.
— Я, едрена корень, так понимаю, — важно начал Хреноредьев. Но завершить не смог по той причине, что он ровным счетом ничего не понимал.
Толпа гудела. Все ждали чего-то. Но ничего не было. И это вызывало большое недовольство и грозило перерасти в серьезные волнения, а может, и бунт — посельчане были народцем разношерстным, не всякий мог понять, что бунтовать нехорошо, у многих на это просто мозгов не хватало. Назревал большущий скандал, который мог кончиться плачевным образом и для верховода Бубы Чокнутого, и для всех поселковых избранников.
— Гы-ы, гы-ы! — временами спросонья подавал голос папаша Пуго.
— К ответу! Зажрались!
— Даешь всеобщее покаяние, едрена-матрена!
— Кончай бодягу!
— Всех их пора!!!
Толпа уже бесновалась. И в любую минуту могло произойти непоправимое.
Но весь гам и шум перекрыл леденящий души вопль. Даже не вопль, а взвизг какой-то:
— Шухер, ребя! Атас!!!
Все будто по команде повернули головы к башне. В жуткой, неестественной тишине над площадью проплыл скрип — долгий, протяжный. Люк медленно открывался.
— Я все знаю, Бит, — повторил Отшельник, — ты правильно сделал, что заглянул ко мне.
Большой выпуклый глаз, матово отсвечивая синевой, смотрел на Чудовище. И столько было в этом умном, мудром, всепонимающем взгляде доброты, что Чудовище поневоле размякло и снова превратилось в того маленького и любознательного Бига, подростка, юношу, который часами выслушивал рассказы Отшельника. Когда это было! Но ведь было же!