Теперь он стоял, глядя на нее влюбленными глазами, на эту штуковину на ковре в его гостиной. Он стоял, глазел, по его лицу расплылась улыбка, он весь светился. Вот это он и делал тогда — я от этого заводилась, он меня так заводил, когда был поглощен собой, когда был самим собой, не смотрел на себя со стороны, колдовал над кучей старья с выражением сосредоточенности и неизбывной любви на лице, говоря себе, что он имеет дело с серьезными проблемами, и несчастное старое авто может не поправиться, если его орудия жестянщика не будут лечить его добросовестно, а еще когда некоторые могут пожать плечами и сказать по жизни о жизни: «Нет, и смысла не имеет пытаться, вероятно, это не восстанавливаемо, так что мы не должны пытаться, а вместо этого приготовиться к огорчению и разочарованию», но наверный бойфренд сказал бы: «А она может заработать, я думаю, она будет работать, так что давай-ка попробуем, а?», и даже если она бы не заработала, он по крайней мере не принижал бы себя до бесполезности, прежде не попробовав. После того как проходило его разочарование по случаю неудачи, он в очередной раз с новой решимостью с настроем «могу», даже когда он не мог, тут же принимался за что-то новое. Любопытный, заинтересованный и энергичный — из-за страсти, из-за планов, из-за надежды, из-за меня. Вот так и обстояли дела. К тому же со мной он был открытый, прозрачный, правдивый, всегда был тем, кто он есть, без всякой этой крутости, этих утаиваний, этих замыслов, этих обидных, иногда умных, всегда подлых манипуляций. Без всякого мошенничества. Без всяких игр. Он этим не занимался, его это не волновало, он этим не интересовался. «Это все ни к чему», — говорил он, отметая всякие маневры, чтобы защитить сердце. Потому сильный. И незапятнанный. Неиспорченный в мелочах, а потому и несоблазняемый делами крупными. Это было уникально. Поэтому меня и влекло к нему. Вот почему я, стоя там, глядя на него, глядя на его машину, слушая его рассуждения и недоумения вслух, я возбуждалась и…
«Ты слушаешь?» — спросил он. «Да, — сказала я. — Все слышала. Ты рассказывал про начинку машины».
Я имела в виду ту хрень на ковре, но он сказал, что расскажет еще раз, потому что я, кажется, не ухватила основ. И тогда я узнала, что эта внутренняя хрень на самом деле — наружная хрень, что она находится на передке машины. И еще он сказал, тачка, с которой эта штука, была полной рухлядью, когда появилась в гараже. «Ты только представь! Она была просто ржавым дырявым ведром, полным ужасом, потому что какой-то идиот завел двигатель, а масло забыл долить. Жизненно важные части отсутствовали, дифференциал отсутствовал, поршни пробили клапанную крышку, почти всю, представляешь, наверная герлфренда, это же настоящая трагедия». По тому, что я могла понять, — поскольку хрень на полу не представляла собой ничего особенного, скорее просто какую-то обычную штуковину, — эта тачка была прежде, в начале двадцатого века, машиной мечты, престижной, нескучной, крутой, скоростной, шумной, машиной, которая не любила стоять. «Не подлежащая искуплению», — сказал мой наверный бойфренд, имея в виду «не подлежащая восстановлению», и все же он улыбался, глядя на нее. Он сказал, что он вместе с остальными после долгих споров, распрей и, наконец, после голосования решил размонтировать то, что есть. И вот они ее разобрали, потом стали тащить жребий, и мой наверный бойфренд в конечном счете получил эту хрень на ковре, ничего себе такую хрень, и получал от нее теперь приступы чистого кайфа.