Петербургский сборник. Поэты и беллетристы (Ахматова, Федин) - страница 23

— Хочу еще жить. — Хочу знать, чем все кончится.

Думая, что старик не понял его, сын снова однотонно повторил:

— Может быть, папаша, какие-нибудь последние распоряжения сделаете? Волю вашу мы выполним свято.

Прозоров жалко улыбнулся.

— Какие там распоряжения! — тихо простонал он. — Слово мое последнее хотите — извольте. Думал я: разбойник помиловал, помилует и Бог. Ведь должен же Он знать, что не за жизнь я цепляюсь, а разгадки трепетно ждал. Вот я говорю вам: нету Бога! Никакого Бога нету!

У его изголовья стоял священник в эпитрахили. Он уж было сложил губы в лейку и хотел что-то сказать, но сыновья ему не дали.

Точно угадав его намерение, Прозоров поднялся с подушки, повернул к нему своя полузакрытые глаза, и злым, нехорошим тоном прошипел:

— Нету, нету Бога! Мне это лучше знать. Не спорь! Да и не допустил бы Он того, чтобы Россиюшка про Него забыла. Не мог допустить. Нету, нету Бога!

Это длилось минуту. С жадностью глотнул он в себя воздух, сделал коченеющей рукою безнадежный жест — и умер.

Богомольная стряпка, стоявшая в дверях, громко всхлипнула. Ей показалось, что при последних словах старика Божья Матерь, простреленная грабителем, укоризненно посмотрела на Своего Сына.


1918 г.

В. Муйжель

Человек и картина.

Враги приближались. Это было известно раньше, но теперь об их близости можно было судить потому, что весь дом опустел. Старик звонил три раза — и долгая звенящая тишина отвечала ему. Он понял, что все слуги, дворецкие, мажордомы — все эти муравьи, еще утром копошившиеся в огромном, как замок, в роскошном, как дворец, доме, почтительно выслушивавшие его приказания, — теперь разбежались, гонимые рабским страхом.

Он усмехнулся, побарабанил пальцами по тисненной коже подлокотника кресла, в котором сидел, и оглянул высокую с огромными окнами комнату. Надо было и ему уходить.

В сущности уход его был давно решен и в этом не было ничего нового или удивительного. Еще задолго до этого дня к нему приезжали, сначала советуя отъезд, потом удивлялись тому, что он не ехал, потом требуя этого отъезда. Он выслушивал, кивал головой, любезный — величественный, как всегда, и чуть-чуть улыбался тонкой, знающей улыбкой, скользившей под пышными чуть-чуть желтоватыми, как слоновая кость, усами и таявшей где-то в огромной, закрывавшей всю грудь бороде. И от этой улыбки всем становилось немного неловко, как будто холодно немного, и смутное ощущение какой-то неожиданной ничтожности своей перед этим невозмутимо спокойным, величественным, как повелитель, стариком заставляло покорно склонять голову… И он остался — теперь совершенно один во всех огромных залах, уютных гостиных, бесконечных галлереях, заставленных и завешанных, как музей, огромной ценности и редкости вещами.