Свидетель (Березин) - страница 5
Потом надо мной склонялось печальное лицо Геворга, и, наконец, я видел его, это лицо, совершенно бескровное и отстраненное, потому что отрубленная голова моего друга была насажена на арматурный прут. Я проснулся оттого, что заплакал. Я всегда плакал, когда видел эти сны. Ничего романтического тут не было, был страх, и были подлости, которые я делал и о которых теперь так хотелось забыть. Не было никакого героизма, а были грязные ватники и вечно небритые лица моих товарищей. Можно было бы лермонтовским героем красоваться перед женщиной ночным кошмаром и скрипом зубов, но не было романтики в этих снах, а к тому же я знал, что зубами скрипят чаще всего от невыведенных глистов. Это чувство отчаяния через день прошло, и я снова начал писать. Снова скрипел кривой стол, и снова пустел вечерний Шанхай. Как и в прошлые дни, я отправился на набережную и снова встретился с лабухами. Скоро мы очутились в странной сбродной компании, появилось вино, подошли женщины. На меня сразу же положила глаз одна из них - некрасивая, очень богатая и очень глупая. Ее было так жаль, что я не сразу ушел и еще долго рассказывал ей какие-то истории. Компания решила искупаться, и я с ними - сбежав все же от своей собеседницы.
На пляже я начал отжиматься - так быстрее высыхаешь. А такой же пьяный, как и я, человек сказал мне, переводя дыхание: - Брось, браток, не сажай при бабах мышцы. Перед этим он на спор сидел у меня на плечах, и я отжимался с его весом. Но девушки, появившиеся откуда-то на пляже, были хороши. Ради них можно было пожертвовать сном, и мы снова вернулись пить в кафе, хотя одна из них, образованная и начитанная, начала вдруг пенять мне за грубость. Она говорила, что нельзя в присутствии одной женщины называть другую дурой. Я кивал головой и соглашался, а она говорила и говорила - о пошлости и приличиях, упоминая Лосева и Лотмана, Святое писание и женскую солидарность.
Она шевелила губами, а я кивал и кивал, потому что мало было у меня собеседников, и не мог оттого я ссориться с нею. Потом пришла другая, и мы заговорили о живописи. Эта другая говорила о Рафаэле, а я, слушая ее, вспоминал, как приехал с отцом из Вюнсдорфа в Дрезден и ходил по пустым залам картинной галереи. Товарищи отца были в штатском, но ничего не скрывало их военной выправки. Наконец мы вышли к "Сикстинской мадонне" и остановились. Ангелы, задумчиво и удивленно смотрели на женщину, а женщина смотрела на нас, и, теперь я думал, знала нашу судьбу. Она знала судьбу отца, которому осталось жить так недолго, она знала судьбы его подчиненных, она знала и мою судьбу, судьбу мальчика, который родился в чужой стране. Но тут меня тронули за плечо. За время нашего отсутствия какой-то странный человек появился там. Он все высматривал, высматривал меня, и странно знакомым казалось мне его лицо. И вот теперь наконец он встал и подошел к столику. - Выпьем, ребята... В общем шуме и гвалте его не расслышали. Рука незнакомца лежала на моем плече. Я повернулся к нему со своим стаканчиком и спросил: - За что пьем? Он удивленно посмотрел на меня и сказал: - Сам знаешь. Выпьем за сороковую армию. Помянем хлопцев. Я кивнул и молча встал из-за стола, хотя не имел никакого права пить за это. Человек допил и, тронув меня за плечо, сразу ушел куда-то, а девушки потащили нас к себе, в один из корпусов литературного санатория. Подруга хозяйки куда-то отлучилась, и мы расположились в комнате, казавшейся мне огромной после моей каморки. Высокий лохматый лабух перекинул гитару на грудь, как автомат, и запел. Он пел страшную и печальную песню, которая совсем не вязалась с женским смехом и стуком стаканов. Но все же я смеялся и чокался со всеми, до кого мог дотянуться, и не думал ни о чем. По дороге домой я снова вспомнил о Чашине, и настроение испортилось. Можно было бы не думать о нем еще целую неделю, но я возвращался и возвращался в мыслях на три года назад. Я вспоминал, как Чашин долго и весело пил с нами, а потом уехал. Как мы проводили его и вечером, протрезвев, стали ждать грузовика с продуктами. Геворг и я вышли его встречать, и было славно спускаться с горы, зажав автомат под мышкой и придерживая за ствольную накладку. Мы шли, вдыхая вечерний воздух, огибая валуны, и Геворг улыбался чему-то своему. Мне было завидно оттого, что вот он идет по земле, которую считает своей, а я на ней случаен и одинок. Когда я смотрел на лица моих товарищей, покрытые грязью и пылью, мне было понятно, что они свои на этой земле. Я был только свидетелем, чужаком среди них, будто бездельник, пришедший на праздник - просто так, поесть или выпить на дармовщинку. Моя правда быть лишним в этой войне. Сидя у костров, я разглядывал заскорузлые руки крестьян, которые ложились на рычаги трактора только для того, чтобы втащить пушку на пригорок. Эти люди воевали за свое - а я был свидетелем. Мы начали спускаться с горы к изгибу дороги, где у пробитой пулями стрелы, указывающей путь к какому-то давно не существующему колхозу, стоял грузовик с продуктами из деревни. Геворг спускался легко и весело, пока не понял, что в грузовике чужие люди. Но было уже поздно, и, еще не слыша выстрелов, я увидел, как разрывается куртка на спине моего друга и летят мне в лицо ошметки его тела. Я так и не увидел тогда его лица, потому что тоже упал навзничь и равнодушными от боли глазами смотрел на жука, медленно ползущего в траве. Жук полз медленно, то и дело сваливаясь с травинок, полз, явно делая нужное природе и себе дело. Грузовик уже давно уехал, а у меня все не было сил встать или даже просто ползти обратно. Кто-то надоумил людей с той стороны холмов перехватить нашу машину, и отчего-то я сразу придумал себе этого кто-то. Вот чему я был свидетель, и никто не обещал подарить мне иной мир, чем этот, ни звезд его, ни солнца. Ни один пророк не обещал мне ничего, и все же я был свидетелем. Свидетелем. Я был свидетелем-одиночкой, каждый раз становясь перед судом чистого листа бумаги и наверняка зная, что мои показания не будут выслушаны.