Скальпель Оккама (Азимов, Бланш) - страница 120

сверток.

Меня даже зло разобрало: опять! Ну, задам я ей трепку!

— Чего надо? — Я притворился, будто не знаю, в чем дело.

— Простите… — пискнула оборванка. Вряд ли она так уж боялась, просто на голодное брюхо громче не скажешь. — Я хотела… Мне бы бобов. Или яиц. А вообще все равно что, только бы есть можно было.

Она потянула за узелок фуросики.

— Это вещи моих родителей. Драгоценности и часы. Очень хорошие часы, заграничные. Вот, возьмите — за продукты…

Я молча смотрел на нее. Странное чувство переполняло меня. Даже мурашки от удовольствия по спине забегали. Точно кинул в воду беспомощного котенка. Сейчас. Сейчас я ей покажу.

— Что-о? За такую-то дрянь? — скривился я. — Тьфу!

Девчонка изумленно раскрыла глаза. Я смотрел и оторваться не мог. Они словно заворожили меня.

До сих пор она еще держалась, стараясь не глядеть на рвавшегося с привязи пса, а тут сломалась.

— Но… — В голосе ее зазвенели слезы. — У нас ничего больше нет. Все остальное мы уже обменяли. Я вас очень прошу. У меня братишки есть просят. Поделитесь с нами, пожалуйста. — И она протянула мне сверток.

Я грубо оттолкнул ее руку. Узелок полетел на землю, безделушки рассыпались по дороге. Из серебряных дамских часиков выпало стеклышко.

Кэн просто осатанел. Всхлипывая, девчонка подбирала вещи. Презрительно глядя на нее сверху вниз, я посоветовал:

— А вы жрите свои побрякушки! Думали, рис растет сам по себе? Рис ничего не стоит? Вы говорили, риса, мол, столько, что просто девать некуда. Вы, горожане. А значит, его и сажать не стоит! Вот и вышло: запасы-то съедены. Да разве вы признали ошибку? Как же! Гордость не позволяет. Теперь только мы, деревенские, можем выжить. У нас-то ведь есть еда. И мы не подумаем делиться с вами! Ясно? А если ясно, катись отсюда, да поживей, пока пса не спустил.

Честно признаться, я не сам сочинил эту речь. Просто повторил то, что твердили родители. Но это вовсе не значит, будто мои слова далеки от истины. Да, мы, крестьяне, обеспечивали себя, но запасов едва хватало нам самим.

Оборванка подняла на меня заплаканные глаза. Я даже попятился — такая обида стояла в них. Удовольствие испарилось, горечь стыда связала рот. Она повернулась и медленно побрела прочь, втянув голову в острые плечики. Я проводил взглядом ее тщедушную фигурку.

— Побирушки? — спросила, не поворачивая головы, хлопотавшая у плиты мать.

Я пробурчал что-то невразумительное.

— Да-а… Туго им приходится. Поди, опять «соседи» заявились? Надо сказать отцу. Ишь где устроились, у самой реки. Повадятся еще на поля. Нет, гнать их отсюда, и поскорее!