— Я, бабушка, козьим пиром буду!
— Пиром?.. Не надо тебе, сынок, пиром быть. Чабаном будь. Ты слушай, как они дальше спорили, коза с овцой.
Коза овце говорит: «А у меня борода есть!» А овца ей: «Толку-то в твоей бороде! Кто хочет, ухватит за бороду да и лупит! Прошлую зиму твоя борода ко льду примерзла — помнишь? Ты из проруби пила. Я ж тебя вызволила». Вроде бы сдаваться надо козе, приперла ее овна к стенке, да не на ту напали — опять пыжится коза. «Что, говорит, у тебя за шерсть: даже веревки не совьешь — козью добавлять приходится!» — «Это правильно, — говорит овца. — Моя шерсть на веревки не годится, она на ковры идет. А как добавят в нее твоей — только ослу на путы!» Разозлилась коза. «Раз, говорит, ты такое про меня болтаешь, я сейчас стишки про тебя сочиню! На весь свет опозорю!» — «Давай, — говорит овца. — Я тоже попробую. Посмотрим, кто кого осрамит!»
Тряхнула коза бородой и давай частить:
Горы для тебя — преграда,
Без мостка арык широк.
Верещишь ты вместо пенья,
Точно волк вцепился в бок!
А овца ей в ответ:
Не люблю крутые скалы,
На равнине мне не тесно,
Блею так, как мне пристало,
Не пою чужие песни!
Помолчала коза, потопала копытцами.
У тебя полно врагов,
Ты нехороша собою,
Шерсть лохмата, нет рогов,
Слишком молоко густое!
Подумала, подумала овца — да как выкрикнет:
Ты, коза, совсем невежда!
Ну к чему твои рога?
Шерсть моя дает одежду,
Варят сыр из молока!
Топала, топала коза копытцами, ничего придумать не может. Повернулась да и пошла.
— Все-таки за овцой верх остался, да?
— Конечно, детка, иначе и быть не может. Это ложь на корню засыхает, а правда всегда всходы даст.
Осень шестнадцатого и весна семнадцатого года выдались на редкость засушливыми. Молодая зелень пробилась лишь местами, слабая, чахлая, и вскоре засохла. Пастбища стояли голые — ни былиночки, в зубах поковырять нечем. Скотоводы хорошо знали эти зловещие приметы голода — тревога ползла по становищам.
Перман велел сыновьям пасти отощавших овец, отыскивая уцелевшую в низинках зелень. Сердар с охотой взял в руки посох чабана, зато старшего сына Перману никак не удавалось приохотить к делу.
Будить его поутру было настоящей мукой. Не обращая ни малейшего внимания на слова будившей его матери, Меред преспокойно почесывал живот, не давая себе труда даже открыть глаза. Если его насильно сажали в постели, он так и сидел с закрытыми глазами, а стоило будившему его человеку отойти, тотчас же валился и засыпал, даже не натянув одеяло. Мать и уговаривала его, и ругала, и бить пыталась — результат был один.