Еще через четверть часа, промелькнувшие мимо ее сознания, Гаша сидела перед Савицким в низкой комнатке с глиняным полом, мутно освещенной чадной лампой, и, почти не узнавая его осунувшегося лица с жестким ртом под нестрижеными усами и запавшими глазами, рассказывала, захлебываясь и косноязыча.
За окном на улице всхрапывали кони, всплескивались лужи под ногами толпившихся людей. Василий, слушая Гашу, держал в руках концы хозяйкиного платка, который он второпях накинул на ее мокрую спину и который она безотчетно все норовила сбросить судорожным подергиванием плеч.
— Будет, будет, Гаша, — уговаривал он ее каким-то надорванным голосом, и руки его дрожали, улавливая через платок бесслезное рыдание, сотрясавшее ее тело. — Я же говорю тебе: сейчас уже выступаем. Петро с Евлашкой раньше тебя прибежали упредить. Шел Петро утром до вас да и увидел, как Антона с Пушкевичем волокли… Ну, он смышленый, разузнал обо всем в подробностях да с Евлашкой и подались до нас… Сейчас будем выходить. Слышишь, вон на улице Мефод собирает своих? Да керменисты свой конный отряд дают… Отобьем нынче станицу, вызволим Антона, ничего ему не станется… Ну же, не плачь…
Гаша, не понимая его, кивала головой и снова, всхлипывая, начинала свой рассказ.
Большой шершавой рукой Василий отвел с ее лица мокрые пряди волос, заправил их за уши.
— Ну, перестань, Гаша! Чисто дите малое, распустила под носом. Ну! Вон, слышишь, меня уже кличут. Выходим. Утром дома, в станице, свидимся. Сейчас ты тут останешься, хозяйка обогреет. Люди тут сердечные, обходительные…
Не слыша его за собственными всхлипываниями, Гаша схватилась за голову, взвыла:
— Да лучше б я, бездольная, заместо Ольгуши на баррикаде пулю приняла!..
Ничего не поняв, Василий вдруг испугался за ее рассудок, грубо схватил ее и встряхнул за плечи.
— Какая еще Ольгуша?! Какая баррикада? Ты что, бредишь, полоумная?!
Притихнув на секунду, Гаша посмотрела на него больными глазами и бесцветным, до жути пустым и бесстрастным тоном сообщила:
— А я ж ведь у Макуша ночку была. Я ж от Макуша к вам бежала…
Оттолкнув ее, он отчужденно, как со стороны, глядел на нее. Гаша сидела, на колченогой скамье, подплыв грязью, жалкая, оборванная, облепленная репьями. Прямые волосы, придавленные дождем, сделали ее голову непривычно маленькой, некрасиво торчали оголившиеся уши, и серьги в них тускнели тяжело и нелепо. Ничего в ней не было от той девки-красавицы, которая научила его слышать птиц и замечать цвет зари. Но именно потому, что она была так жалка в эту минуту, потому, что в детской своей чистоте, не ведая стыда, она открыла ему то, о чем не говорят даже матери родной, он с обжигающей душу горечью понял, что никто в жизни не был ему так дорог, как она. И, захлебнувшись стоном, потянулся к горлу, трясущимися пальцами расстегнул воротник. Гаша, поеживаясь под его страшным взглядом, убрала под лавку босые ноги и, окончательно выходя из состояния истерии, тихо заплакала: